отправили во Францию, а к концу сентября он оказался среди двадцати тысяч британцев, павших в битве при Лоо. Киплинг ответил на гибель сына скорбью, гордостью, молчанием и, после войны, кропотливой работой в Имперской комиссии по военным захоронениям. Именно он предложил высекать на камнях поминовения, возвигнутых на военных кладбищах, надпись: «Их имена будут жить вечно». Для французских соборов он писал тексты панихид по павшим британским солдатам, отвечал за проведение еженощной церемонии памяти у Мененских ворот и был одним из авторов идеи захоронения Неизвестного солдата в Вестминстерском аббатстве. Судя по записям в путевых дневниках, Киплинг так же неутомимо инспектировал кладбища, как когда-то — французские отели. В 1924 году за три дня он посетил двадцать четыре кладбища. Теперь, омраченные гибелью сына, сухие методичные записи Киплинга обретают мучительную остроту. «Дюри. Нет надгробий. Плиты уже год лежат штабелями». «Ферм-Бутерн: неудобный подъезд — недоступность». «Верхушку и бока кожуха кладбищенского реестра обновить — книга внутри отсырела, и список размокнет, если не просушить». «4:50. Кладбище Сент-Мари. Обезображено садовым сараем». «Аррас-роуд (нет реестра). Крошечное (канадское) кладбище, украшенное цветами, прямо посреди пашни; фермер задевает край своим плугом. Доложить об этом». «Важно. Перед надгробиями сажать только невысокие растения, иначе не видно надписей от близких».
13 мая 1922 года в Мируте: «Кладбище строгое и величавое, несмотря на крематорий в бывшей пекарне на углу, где кремировали индусов. Кого только не сжигали здесь, за каменной стеной, отделенной деревцами (например, кипарисами), которые в грядущие годы станут вечнозеленой изгородью… Прошелся среди могил, побеседовал с садовниками и т. д., и т. д. Посмотрел, где похоронен водонос Ганга Дин». Киплинг работал уполномоченным Комиссии по военным захоронениям в течение последних восемнадцати лет жизни, с 1918 по 1936 год. Он оказал мощную поддержку этому беспрецедентно масштабному акту национальной памяти. Каждого павшего солдата надлежало перезахоронить в именной могиле, под отдельным надгробием; а в том, что Киплинг мог склонить голову перед захоронениями Ганга Дина и четырехсот тысяч павших, но не перед могилой своего сына Джона, чьи останки были опознаны лишь в 1990-е годы, была особая неутолимая боль.
Как уполномоченный Комиссии Киплинг посетил военное кладбище в Руане. «13 Мар. 1925», — записано в его дневнике. «Приехал в Руан (на почту) в 10:30. Оставил кое-какие вещи в номере и сразу пошел на кладбище (из 11 тысяч надгробий установлено 3400), где встретил садовника и подрядчика. Все кладбище плоское, кругом слякоть и грязь». Конечно, к тому времени он проинспектировал множество кладбищ, встретил огромное количество садовников, и, судя, по сделанным в тот день записям, местные условия ничем не отличались от других. Киплинг пошел на рынок в Руане, чтобы «покаяться там, где сожгли Жанну д’Арк» (он был ярым приверженцем Орлеанской девы и близко к сердцу принимал ее жертву), потом — «скверный ужин, но пристойное шампанское — и спать».
Однако на следующий день в его путевых заметках появляется беспрецедентная отсылка к начатому произведению. «Приступил к работе над историей Хелен Таррел, ее „племянника“ и садовника кладбища Великих двадцати тысяч». Время от времени в последующие десять дней он фиксирует ход работы над «Садовником», одним из его величайших коротких рассказов, историей — как и его собственная послевоенная жизнь — сурово заглушенной скорби. Судя по кавычкам, Майкл Таррел — не племянник Хелен, а ее внебрачный сын; а стыд героини перед людьми смешивается со страданием: она терпит всю ту боль, что Киплинг испытал за прошедшие десять лет, — от «надвигающихся волн гнетущих эмоций», когда Майкл объявлен без вести пропавшим, до «физической ненависти к живым и вернувшимся молодыми», чье присутствие подчеркивает ее утрату. Прозрение Хелен Таррел происходит на Третьем кладбище города Хагензееле в Бельгии. Заблудившись среди бесчисленного множества учтенных покойников, она спрашивает садовника, где ей найти «племянника», а тот, подобно Христу, отвечает с «безграничным состраданием»:
— Иди за мной, и я покажу, где покоится сын твой.
Так как рассказ заканчивается этим мерцанием трансцендентного, стоит отметить, что за день до его завершения Киплинг проезжал Лурд; хотя, как обычно, он записал в своем дневнике, что город «довольно пуст и чудес не происходит».
В старости, несмотря на то что его машины «стояли на приколе», Киплинг продолжил ездить во Францию. Он зимовал в Монте-Карло и Каннах, но еще в 1926 году отмечал, что «автомобили превратили Ривьеру в ад — шумный, зловонный ад». Последние двадцать лет жизни сопровождались рецидивами острой боли в животе, которую Киплинг героически терпел (однажды в Париже, скорчившись от боли, он прижал к себе подушку и сказал: «Думаю, в этот раз у меня будут близнецы»). Он всегда боялся, что у него найдут рак; за семнадцать лет девять британских врачей поставили восемь разных диагнозов; в 1921 году ему удалили все зубы, но положительного результата это не дало.
В 1933 году в Париже он серьезно заболел, и французский врач поставил точный диагноз: язва двенадцатиперстной кишки. Оперировать было поздно, и три года спустя Киплинг умер в Лондоне, собираясь в Канны. Но если он «начал видеть только глазами Франции», была своя справедливость в том, что именно Франция открыла ему окончательную диагностическую правду.
Киплинг и Франция
Когда речь заходит о моем романе «Артур и Джордж», меня иногда спрашивают — обычно какой- нибудь человек с профилем охотника на оленей, скрывающийся в полумраке книжного магазина, — как я стал поклонником сэра Артура Конан Дойля. И зачастую мой ответ обескураживает: из двух имен главных героев, объясняю я, меня привлекло к рассказанной истории как раз второе — Джордж. А уж к нему неизбежно примкнул Артур. Я бы не возражал, напротив, был бы только рад, если бы моим литератором и при этом человеком действия оказался кто-нибудь другой: например Киплинг. Киплинга я упоминаю не случайно, ведь эти писатели были практически ровесниками; более того, они дружили, разделяли империалистические воззрения, вызывали шумные споры в обществе и вместе ездили играть в гольф — однажды они сыграли партию в снегах Вермонта мячами, выкрашенными в красный цвет.
Замечая легкое разочарование своего пытливого собеседника, я в то же время чувствую, что у меня в голове — как это часто бывает на встречах с читателями — бегущей строкой проносится противоречивая мысль. Неужели я бы и в самом деле не возражал? И был бы только рад? Спору нет, Киплинг — куда более выдающийся писатель: его гениальность признавали даже те, кто (подобно Генри Джеймсу и Максу Бирбому) находился на противоположном конце эстетического спектра; но разве из него получился бы персонаж более естественный или более привлекательный, чем из отличного рассказчика-профессионала, которому удалось создать литературный архетип?
А что (будь Киплинг замешан в рассказанной мною истории), если бы я обнаружил невозможность воссоздать его образ с помощью воображения? Он был колючим и закрытым (впрочем, это могло бы обернуться преимуществом), а любые попытки жизнеописания считал «возвышенной формой каннибализма». В своей знаменитой «Просьбе» он увещевал нас: «И, память обо мне храня / один короткий миг, / расспрашивайте про меня / лишь у моих же книг». Получится ли в принципе сделать Киплинга литературным персонажем?
Жером и Жан Таро явно сочли это возможным: их roman а clef «Дингли, знаменитый писатель» впервые увидел свет в 1902 году под редакцией Шарля Пеги, но затем был переработан и повторно опубликован в 1906 году. Роман пользовался широкой популярностью, получил Гонкуровскую премию и в течение года был переведен на испанский и немецкий языки, хотя на английский его так и не перевели. Чарльз Каррингтон, биограф Киплинга, упорно списывал его со счетов как «неприкрыто враждебную критику Редьярда Киплинга, замаскированную под мелодраму», но другие обнаружили в этой книге достоинства сугубо литературного свойства. Андре Жид написал в дневнике 9 января 1907 года: «Меня приводит в неподдельное восхищение книга братьев Таро про Дингли, переработанную версию которой я с удовольствием читаю. Насколько же изумляет меня само обстоятельство переработки романа спустя несколько лет после его выхода в свет, и насколько же оно мне чуждо!» Принято считать, что этот хвалебный отзыв Андре Жид приводит для самовосхваления («Сам я не могу и никогда не мог переписать заново ни единого предложения; вся работа должна вестись, пока оно еще находится в расплавленном