вскидыванье на живот горшка, ни отшептыванье с надетой наизнанку сорочкой, ни настойки из золототысячника и материнки, ни кровопусканье — ничто не помогало; гетман лежал и лежал, призывая через день священников для молебнов о здравии с водосвятием; священники хоть и смущались грамотой патриарха, но тем не менее исполняли покорно нужные требы и утешали гетмана чем могли. Время шло, здоровье Многогрешного не ухудшалось и не улучшалось: душевная неутомимая боль подрывала видимо его силы. Многие из старшины уже начинали злорадно шептаться относительно выбора нового гетмана; один только Самойлович, к крайнему изумлению всех, явно скорбел о пошатнувшемся здоровье гетмана, заказывая акафисты, и не терял упования на выздоровление его, с ласки Господней. Со скрытой улыбкой и с печалью на лице встречался он с своими товарищами, подымал очи горе и укоризненно качал головой на их недобрые про гетмана речи.
«Все мы люди, все мы человеки: один лишь Господь без греха!» — отвечал он обыкновенно на их едкие замечания и с поникшей головой отходил от смутителей в сторону.
Был тихий морозный день. Зима начинала мягко вступать в свои права, без бурь, без снежных метелей. Холодный, молочного цвета туман висел над Батурином и неподвижными волнами окутывал обширный гетманский замок. Время было за полдень, а солнце все не могло пронизать своими лучами этой густой пелены и проглядывало через нее мутным, красноватым пятном.
В гостиных покоях замка, обставленных и меблированных чрезвычайно пестро — и турецкими коврами, и польскими фиранками, и московской точеной мебелью, и украинскими рушниками, — было совершенно пусто; некоторые из старшины приходили утром осведомиться о здоровье его ясновельможности, но их не приняли, хотя и объявили, что больной чувствует себя немного лучше, а только утомился, слушая отправу, и желает отдохнуть: так они и ушли, смущенные, как отказом в приеме, так и улучшением гетманского здоровья.
А больному действительно со вчерашнего дня стало лучше: недуг ослабел, а главное — улучшилось расположение духа: на днях Неелов, голова стрелецкого отряда при гетмане, навестил гетмана и обрадовал его доброй вестью: он получил письмо из Москвы, свидетельствующее, что царь не потерял веры в гетмана, а напротив, питает к нему благоволение.
Гетман сразу не поверил Неелову, — в последнее время он стал страшно подозрительным, — и попросил эту грамоту себе в руки; но, удостоверившись в благоприятном исходе доносов, воспрянул надеждой. Сегодня уже часть молебна выслушал он даже стоя и, утомленный, заснул потом крепким, благодетельным сном. Несмотря на полдень, в его опочивальне стоял полумрак. Тяжелые, штофные фиранки были опущены на окнах, и ставни снаружи прикрыты. Только узкие щели света сквозили на завесах, расплываясь зеленоватыми тонами по складкам. В комнате было бы совершенно темно, если б не теплилась в углу, установленном от верху до низу образами, серебряная висячая лампада. Мягкий малиновый свет от нее озарял трепетным лучом этот иконостас, выхватывая из темноты лики угодников; в двух–трех местах сверкал он огненными звездочками на золоте риз Богоматери и Спасителя, занимавших центральное место в божнице, и терялся в спущенной драпировке алькова, кое–где тронув ее красноватыми зигзагами, а дальше он исчезал совершенно; какими-то смутными силуэтами казались уже низкие диваны, столики и табуреты, расставленные у стен и среди комнаты.
Воздух в покое был пропитан запахом ладана и легким угаром от нагоревшей, слегка дымившейся светильни–лампады. Гетманский казачок, джура, уже два раза пытался войти в опочивальню; но в ней стояла тишина, нарушавшаяся лишь ровным, несколько хриплым дыханием больного; прислушавшись у чуть отворенной двери, казачок осторожно притворял ее и уходил.
А гетман между тем уже не спал; он нежился в полудреме, не желая расстаться с грезами сна; мысль уже начинала его переносить в мир действительности и пробуждала в душе его злобу дня.
«Да, несомненно, — вспомнил он про нееловское письмо, — были доносы на меня в Москву за многое и за, предположенный даже, союз с Дорошенко… Благодаря заступничеству боярина Танеева гнев царский сменился на милость; но надолго ли? Не подточат ли ее снова доносы? Ханенко несомненно копает под меня яму, ему хочется выхватить булаву у Дорошенко и у меня; но из письма Танеева видно, что, кроме Ханенко, усердствует в доносах на меня еще кто-то, более близкий, кому известны из моей жизни всякие мелочи. И кто бы это? Кто-нибудь из друзей, что лобзает меня, как Иуда в плечо? Что киевский полковник Солонина мне лютый ворог — это я знаю, что Думитрашка Раяч готов меня в ложке воды утопить, этому верю, что многие с радостию ждут моей смерти, в этом не сомневаюсь… но кто-то и им передает на меня всякие кляузы…»
— О, если бы мне поймать этого Иуду–предателя, — промолвил вслух гетман и совершенно проснулся. После сна он чувствовал себя крепче, и ему захотелось снова перечесть письмо Танеева, чтобы по сообщаемым в нем фактам дознаться, какого он прикормил у себя изменника.
Гетман хлопнул в ладоши, и на зов его тотчас же явился казачок и промолвил:
— До послуг ясновельможному пану!
В отворенную дверь ворвался бледный свет и протянулся полосой до самого алькова.
Светлое пятно упало как раз на голову гетмана, потонувшую в мягких подушках, и только рефлексом охватило тучную фигуру его, с обширным чревом, покоившуюся на пуховой, пышной постели. Лицо гетмана на свету казалось прозрачно–обрюзглым и отливало зеленовато–землистым цветом; узко прорезанные глаза его смотрели злобно из щелей припухших белесоватых век; широкий, мясистый, с большими, открытыми ноздрями нос возвышался над всем лицом и обнаруживал вспыльчивый, необузданный нрав своего владельца; небритая борода на отвислых щеках выглядела какой-то пегой щетиной и старила сильно гетмана, только лишь черные, узкие, вниз опущенные усы да такого же цвета рассыпавшаяся по подушке чуприна оправдывали отчасти средние года Многогрешного.
— Вели отворить оконницы и подними фиранки, да и завесы эти открой, — сказал хрипло гетман, поворачивая к двери свое лицо.
— Зараз! — ответил джура и бросился опрометью исполнять приказание гетмана.
Через минуту опочивальня осветилась таким ярким, хотя и бессолнечным светом, что гетман прикрыл даже рукою глаза.
Джура помялся немного у двери и потом робко промолвил:
— За позволеньем ясновельможного, прибыл гонец из Киева и привез вашей милости лист от найпревелебнейшего владыки.
— От митрополита? От Иннокентия Гизеля? Где же это письмо? — встревожился гетман и, приподнявшись, сел на постели, возбужденный неожиданностью и любопытством.
— Зараз! — выкрикнул джура и скрылся, а через минуту поднес гетману на серебряном блюде свиток, перевязанный золотистой тесьмой с подвесной большой восковой печатью.
— Еще прибыл из Москвы сюда, — добавил, отходя, джура, — какой-то важный воевода, от самого царского величества, пан Танеев, что ли… Спрашивал его гетманскую мосць, чтоб увидеть.
— Танеев? Сам Танеев пожаловал, глава Малороссийского приказа? Где же ясный пан? Отчего ты не разбудил меня? — растерялся уже совсем гетман, охваченный волнением и переполохом.
— Да пан и после придет, а ясновельможный пока одпочил…
— Беги немедленно к ясному пану, — прикрикнул Многогрешный на джуру, — проси его ко мне… Извинись в своей глупости… Пусть-де и мне простит, что я держу таких дурныков!
Джура исчез за дверью.
— Что это, с радостной ли вестью прибыл от преславного царя ко мне сам Танеев, или с царской опалой? Только сдается мне, что для возвещения гнева не тревожили бы такую особу? — У гетмана билось сердце возбужденно, тревожно и дыхание становилось нервным. — Столько сразу неожиданностей! Прочтем, впрочем, письмо от святого отца, моего доброжелателя и молитвенника.
Гетман развязал и развернул свиток.
Превелебный владыка сообщал гетману о превеликой грозе, которая собирается над святым градом: шеститысячный отряд поляков стоит-де уже вблизи Киева, и Собеский поклялся испепелить город, а святые храмы Божии обратить в католические костелы, ибо миссия Польши — подчинить православную веру латинской. «Уповали мы, — писал владыка, — на православного московского царя, его же Бог нам дал покровителем, но его пресветлое царское величество обеспечается на мир с Польшей и помощи нам не шлет, а поляки с Ханенко уже заодно. Полковник Пиво руйнует околицы, убивает насмерть православных людей и грядет воевать матерь городов русских. Ханенко же, одержав от поляков булаву, предал им Украйну