ГЛАВА ТРЕТЬЯ
Лиля прижимала к подбородку платье, сшитое для Нового года, и беззвучные слезы, слезы досады, растекались по тяжелому серебристо-сиреневому шелку.
«Почему так? Почему не повезло? Почему пурга?..» — Лиля Городкова очень себя жалела. Еще бы! Сколько надежд возлагалось на это злосчастное платье, как хотелось блеснуть, вызвать своим видом зависть женщин, особенно у этой задаваки Лизы Малышевой. Подумать только, специально задержалась в Ленинграде, чтобы пробиться к лучшей портнихе! Спасибо, еще случай помог: портниха лечила зубы у Маргариты Яковлевны, матери Лили. Правда, затянула портниха немилосердно, все ссылалась на известную певицу, собиравшуюся в поездку по Европе, которую, мол, приходится обшивать в первую голову. Зато, когда Лиля принесла платье из ателье и облачилась в него, даже постоянно брюзжащая Маргарита Яковлевна всплеснула руками:
— Лиля, ты великолепна!
Лиля и сама тогда чувствовала себя так, словно у нее выросли крылья.
«К чему оно здесь?» — Она зло отшвырнула платье, как будто из-за него на улице пурга и никакого бала не будет.
— Не вертись у огня! — ни с того ни с сего, размазывая пальцами слезы, накричала она на маленькую Веронику. — Только пожара и не хватает! Бесенок какой-то, а не девочка. Вся в папу!
Воспоминание о муже вызвало новый прилив гнева. Это все он, он виноват, что они прозябают шестой год в этой людьми и богом забытой дыре. Если бы захотел, давно перевелся бы на запад, в крайнем случае во Владивосток. Всюду люди живут как люди, а здесь!.. Лиля зажмурилась, представила себе Невский, праздничные огни елок, яркие витрины, музыку, представила, как мать своими красивыми полными руками выкладывает щипцами пирожные из «Севера», как ставит высокие, в виде тюльпанов, бокалы с шампанским на крахмальную салфетку, накинутую поверх плюшевой скатерти… За пять минут до Нового года в дверь деликатно постучится сосед Эдик с букетиком фиалок или нарциссов. Как все это незабываемо, как близко и, даже страшно подумать, как невообразимо далеко!
«А здесь вот она, праздничная иллюминация! — Лиля перевела взгляд на керосинку — источник света и тепла, на которой шипели пресные лепешки. — Отчего они такие: резина резиной? Кажется, не пожалела ни яичного порошка, ни сухого молока…»
— Мама, дай хлебушек, — требовательно наморщив носик, канючит Вероника.
Лиля отламывает кусок горячей лепешки, пахнущей содой и керосином, но девочка недовольно машет руками:
— Не хочу, хлебушек дай!
— А это что?
Вероника произносит не очень лестное слово в адрес Лилиных лепешек и, получив по заслугам, оглашает маленькую кухоньку громкими воплями.
— Будешь капризничать — отправлю в комнату!
В комнату и заглянуть боязно: темно, холодно, и страшно гудят вконец залепленные снегом окна. Такое наказание сильнее шлепков, и Вероника умолкает, надменно поджав пунцовые, словно два лепестка, губы.
«Вылитый отец. Такая же упрямая. — Лиля тяжело вздыхает и уже без злости, с примесью горечи, думает: — За что я ее?.. Ведь ребенок, хлеба просит».
Как досадно получилось! Неделю назад Городковы с Малышевыми заказали столик в «Золотом якоре», а позавчера Юра принес два пригласительных билета в Дом офицеров. Так все удачно складывалось: Лиля уже и с соседкой договорилась насчет дочери. А пурга налетела до того внезапно, что Лиля о хлебе не успела и подумать. Да разве только о хлебе?..
— Потерпи, доченька, скоро пурга кончится. — Она протянула Веронике бисквит и погладила ее по упругим, сразу расцветшим в улыбке щекам. — Будет у нас и хлебушек, и яблоки, и все-все.
— И папа.
— И папа тоже.
«Папа!.. Он, конечно, не верит, что я из-за платья задержалась. Думает, с Ленинградом не могла расстаться, с мамой. Еще и к Эдику ревнует. Глупый!.. А может, не глупый? Разве не приходило ей в голову, что зря она не связала судьбу с этим смазливым парнем? Приходило, и довольно часто, хотя она и отгоняла прочь эти мысли. Конечно, сравнивать Эдика с ее Городковым смешно. Городков есть Городков — мужественный, уверенный в себе и в своих поступках. Но разве этого достаточно?.. Нет и еще раз нет! Каждый день, каждую минуту Лиле казалось, что она безвозвратно теряет что-то неимоверно дорогое.
Успокоив Веронику, опустилась на табуретку, крепко зажала уши, чтобы не слышать заунывного воя пурги, и прикрыла глаза, чтобы не видеть коптящих языков керосинки. Так, сжавшись, она и сидела. И ей чудилось, что весь мир, придавленный белой мглой, исчез, исчез навсегда, что больше нет и никогда не будет ни солнца, ни неба, ни радости.
«Господи, скоро тридцать! — Холодок от неприятной мысли вкрадчивой змейкой заползал внутрь, вызывая озноб. — Шутка ли, тридцать лет! Старуха! — продолжала растравлять себя Лиля. — Вся жизнь прошла мимо. Что я видела хорошего? Трудности и только трудности. На каждом шагу и по любому поводу. Неужели он этого не понимает?.. Одни землетрясения чего стоят!»
Неподдельный ужас охватывал ее всякий раз, когда ночью начинало трясти. Лиля цепенела и не мигая смотрела на тяжелую потолочную плиту, которая на ее глазах наклонялась и готовилась рухнуть. Даже кричать не хватало сил. Она до боли стискивала руки и, тихонько постанывая, только вслушивалась: гудит земля или затихла? Земля затихала, а Лиля еще долго не могла успокоиться, то и дело вздрагивала, забываясь в тревожной дреме. Утром смотрела на себя в зеркало и не узнавала, как будто и не она это вовсе, а другая женщина, правда очень знакомая. Лиля старательно разглаживала кончиками пальцев новую морщинку у глаза, но та собиралась снова; растирала горькую складку у губ, но и она не хотела исчезать. И седой волос блеснул, еще один…
Больше всего выбивали из колеи письма матери. Получив письмо, Лиля долго ходила сама не своя. Да и было от чего расстроиться. Одна подружка вернулась с мужем-режиссером из Карловых Вар, другая защитила диссертацию, третья раскатывала на собственных «Жигулях». После таких новостей жизнь в семье Городковых приходила в полный разлад. У Лили опускались руки, ей ничего не хотелось делать, все было немило. Даже Вероника не забавляла, а раздражала.
Городков, получая от почтальона конверт с ленинградским штемпелем, заранее мрачнел: «Все. Теперь начнется!»
Лиля не спешила читать. Лишь после ужина, взобравшись с ногами на диван и тщательно изучив дату прибытия, она вскрывала письмо, рассматривала листки на свет и приступала к неторопливому чтению. Сначала она еще сдерживалась, с Вероникой пыталась быть приветливой, мужа старалась не замечать. Раздражение накапливалось постепенно, и в конце концов происходил взрыв: слезы, упреки, гневные слова.
Городков внутренне сжимался, как пружина, и тихим голосом силился ее образумить:
— Лиля, дорогая, ты знала, за кого выходишь, знала, что я не вольная птица… Вспомни, раньше сама говорила, что тебя не пугает судьба военных.
— Дура была неопытная! Теперь вижу, с чем эту военную судьбу едят. Хватит! Думаешь, приятно убивать лучшие годы в топливном складе? Мне, с почти законченным юридическим образованием! Ха-ха! «Лаборант топливного склада»! Не правда ли, звучит?!
— Не одна ты в таком положении. И другие работают не по специальности, и другие молоды…
— Зачем мне на них смотреть? Есть и получше примеры. Вон мама пишет: Галка диссертацию защитила, в НИИ устроилась, а я что, как Лиза Малышева, пельмени буду тебе лепить?!
— Между прочим, Малышева прекрасный педагог. Что касается пельменей… — Городков безнадежно махнул рукой. — Какие уж там пельмени! Кроме сарделек, что ты еще умеешь?
— Чем плохи сардельки?
— Да я на них уже смотреть не могу!