— Тогда дайте мне развод, Людовик. Разве это недостаточное наказание?
— Я этого не сделаю! Я жалею, что вообще дошло до этого. — Он закрыл лицо руками, как никогда похожий на искусанную блохами побитую собаку. — И не помышляйте о том, чтобы подбросить этого ребенка мне. Такого я не потерплю. Галеран говорит, что бастарду лучше умереть. Он полагает…
Значит, Людовик рассказал обо всем Тьерри Галерану, ненависть которого ко мне пылала неугасимо, как факел в ночной тьме.
— Избавьте меня от пересказов того, что говорит и о чем думает Галеран.
Теперь я стояла лицом к лицу с Людовиком, глядя ему прямо в глаза, и он отступил еще на шаг. Я вполне представляла себе зловещие слова, готовые сорваться с уст Людовика, угадывала их по тому, как напряглась его шея, как задергался кадык. «Убить его. Прикончить при рождении. Отравить. И похоронить в безымянной могиле. Вместе с его матерью!» Все, что угодно; лишь бы не навлечь позор на короля Франции из-за поступков его жены.
Кажется, Людовик опасался, что я снова ударю его, как когда-то уже было. Я подняла руки, сжала кулаки. Нет, я не ударю его. Ведь это не помешает ему прислушиваться к злобным измышлениям Галерана.
— Ступайте прочь!
Голос мой эхом отразился от чисто и выбеленных и расписанных стен.
Людовик быстро вышел, кипя от злости, а я осталась наедине со своими думами. С каждым днем цепи, лишившие меня свободы, становились все тяжелее. Я носила под сердцем незаконное дитя, а Людовик был непреклонен.
В Иерусалиме я провела целый год. Самый длинный в моей жизни, год одиночества, горечи и утрат. Людовик желал бы, чтобы этот год я провела в унижении и покаянии, да я этого не желала. Сожалела — да, но не каялась. Все те месяцы в Иерусалиме, пока ребенок рос в моем чреве, я много отдыхала и много ела. Красота вернулась ко мне, кости обросли плотью, усохшей после событий у горы Кадм. На теплом солнышке волосы мои и кожа ярко сияли.
Мне надлежало ощущать одиночество. Моим дамам запретили входить ко мне (несомненно, Людовик больше всего боялся пересудов), поэтому служили мне молчаливые девушки из прислуги королевы Мелисанды, входившие и выходившие бесшумно. В этом женском мире, почти в серале, я до известной степени чувствовала себя вполне уютно, хотя и не появлялась в обществе и не играла ни малейшей роли в событиях, последовавших за нашим прибытием сюда.
Странное то было время, будто я выпала из жизни или впала в зимнюю спячку, как некоторые звери. Меня как королеву никуда не звали, но я не могла и претендовать на это в сложившихся обстоятельствах. Находилась ли я рядом с Людовиком при его торжественном въезде в Иерусалим через Яффские ворота? Нет, меня торопливо отвезли подальше. Видела ли я, как он возлагает Орифламму Франции на алтарь церкви Гроба Господня и получает отпущение грехов, о котором столько мечтал? Не видела. И не слышала тех кликов радости, которыми народ приветствовал Людовика — героя-завоевателя.
А если бы слышала, то зашлась бы в горьком хохоте. Без меня прошел и Великий Совет крестоносцев в Акре, где присутствовали все государи и вся знать.
Все шло так, словно меня и не существовало.
— Мое отсутствие замечают? — спросила я у Агнессы, скорее из любопытства, а не потому, что огорчалась своим заточением.
— Сплетничают!
Ну что же, это понятно. Какие богатые возможности для фантазии у моих врагов из-за того, что я не появляюсь на людях.
— Вас не жалуют, — добавила Агнесса.
— Из-за того, что было у горы Кадм? — уточнила я.
— Да.
И этого, конечно, следовало ожидать.
— И из-за князя Раймунда? — этого я спрашивать не хотела, но…
— И это тоже. Вы же не думаете, что все могло остаться в тайне, госпожа моя.
— А о ребенке?..
Она отрицательно покачала головой, и я с облегчением вздохнула.
— Кое-кто утверждает, что вы пытались зарезать Галерана кинжалом, — произнесла Агнесса с хитрой усмешкой.
— Это неправда. К сожалению, — улыбнулась я ей в ответ.
В те грустные месяцы у меня не много было поводов улыбаться, ибо крестовый поход, начавшийся с таким блеском, завершался на наших глазах полной катастрофой. Если бы я думала в первую очередь о военной славе Франции и Аквитании, меня постиг бы тяжелый удар. Как могла я запятнать славную память отца и деда столь позорными поражениями? Деньги и все припасы уже почти иссякли, боевой дух иссяк совсем, а Людовик не умел командовать воинами. Вследствие всего этого наше замечательное войско, как всегда бывает с воинами, если они недовольны и сидят без гроша, предалось грабежам, распутству и всевозможным иным порокам.
Какой стыд для всех нас! Слишком больно было даже думать об этом.
Почему же я не уехала? Почему не настаивала на своей свободе, как в Антиохии, когда я была храброй и уверенной в себе? Отчего не уплыла в Аквитанию на нанятом корабле, как было задумано? Я была не в силах это сделать. Уединение, в котором я оказалась, проистекало не только из воли Людовика, но и из моего желания. Моя решительность таяла по мере того, как увеличивался мой живот.
А что Раймунд? Я не написала ему, не послала гонца, хотя могла бы исхитриться и переправить весточку. Я ничего не сообщила ему о ребенке. Не могла себя заставить, да и смысла в этом не видела. Но я стану любить его сына или дочь, потому что в ребенке течет его кровь и моя. Аквитанская кровь, густая и благородная — такая, что можно ею гордиться.
На досуге я обдумывала будущее этого ребенка, которого можно будет вырастить где-нибудь в Аквитании, в поместье верного вассала. Если мальчик, его воспитают рыцарем, если же девочка, то я добьюсь, чтобы она получила образование не хуже моего. Да, и ребенок ни за что не должен считаться отпрыском Людовика. Я об этом позабочусь, на себя приму и ответственность. А что потом, когда дитя вырастет? Ну, тогда и решу…
Шли дни, ко мне возвращалась острота разума, я начала создавать замыслы. Когда-нибудь я отсюда уеду, не будет же это мягкое заточение длиться вечно. Пока я привязана к Иерусалиму из-за будущего ребенка. Но когда он родится, я получу свободу разобраться в своих делах.
А что потом?
Я стала размышлять и строить планы, просеивать факты и выстраивать их в логической последовательности. Кто может помочь мне направить Людовика на желанный путь? Кто вправе потребовать от него повиновения решительнее, чем Галеран, аббат Сюжер и даже преподобный Бернар? Кто сможет говорить с ним именем Божьим?
Ответ был мне известен. Была такая высшая власть.
И надежда на будущее укрепляла меня в те бесконечно тяпнувшиеся месяцы.
Одо де Дейль перестал писать свою «Историю крестового похода», затеянную ради удовольствия аббата Сюжера. Довольно уже всего. Унижение, испытанное Людовиком под Дамаском, дало ему время для размышлений. А мой неописуемый грех окончательно склонил чашу весов и остановил руку, пытавшуюся еще выводить буквы на пергаменте. Ну, хоть за что-то я могу быть благодарна.
Ребенок должен был появиться на свет около Нового года. Но уже в первых числах ноября я проснулась от неясной боли в животе. Ничего особенного, просто легкий приступ или судорога, мышцы сжались. Было еще слишком рано, боль скоро отпустила — она мне вообще могла просто почудиться. В заточении я стала изнеженной, мышцы ослабели от нехватки нагрузок. Агнесса, на непременном присутствии которой среди всех красот нашего сераля я твердо настояла, уверяла меня, что я выношу ребенка полный срок.
Не вышло. Меня предало мое тело.
Даже теперь я содрогаюсь от этих зловещих воспоминаний. Какой несчастной я себя чувствовала. Как острая боль принудила меня опуститься на колени. Как воды испятнали мои юбки и лужей растеклись по