плиткам пола. От боли и страха я громко закричала.
Роды были тяжелыми, куда тяжелее, чем когда я рожала Марию. Адские муки, в поту и чудовищном напряжении сил, в смеси страха и отчаяния, а мысли тем временем, преодолев страдания тела, вернулись к тому, как я родила мертвого ребенка на втором году своего замужества. Я молилась. Я призывала на помощь Господа Бога. Я молила о милосердии Пресвятую Богородицу. Ведь Бог не станет наказывать меня.
А может, и станет — за мой грех.
Я завопила, сжимая четки, которые Агнесса вложила в мои скрюченные пальцы — боль одолевала меня, терзая немилосердно своими острыми когтями. Я чувствовала жар, как в самом пекле, и холод, подобный холоду моего заточения. Еще ни разу в жизни я не была так близка к полному отчаянию. К чему бороться, если уж Бог пометил меня за двойной грех супружеской измены и кровосмесительства?
Агнесса не отходила от меня ни на минуту. А больше никто мне и не был нужен. За ее руку я ухватилась, когда не стало сил тужиться в родовых муках.
— Трудитесь, госпожа моя. Нельзя отступать сейчас. Не дайте Галерану торжествовать!
Я и не сдавалась, ибо вопреки всему я хотела этого ребенка.
Дитя появилось на свет, под конец очень быстро проскользнув у меня между бедер, когда небо стало уже темнеть после долгого дня — но оно не дышало. Маленькое, с посиневшей кожей, безжизненное. Ободранный кролик, да и только.
То была девочка. Дочь.
— Дай ее мне.
— Право же, госпожа, мне кажется, вам необходимо отдыхать…
Агнесса уже заворачивала в шелк безжизненное тельце.
— Я хочу подержать ее.
Слишком рано родилась. Слишком слаба, чтобы жить. И все же, в отличие от первого моего мертворожденного младенца, она уже совершенно сформировалась — красивая девочка, светленькая, белокожая. Уголки рта были нежно загнуты внутрь, словно она хранила какую-то тайну, а реснички — такие светлые, что их было почти не видно. Волосы напоминали золотой пушок.
Несчастное красивое создание. Она уже ушла от меня. Я не поцеловала ее, не осмелилась. А ведь я любила бы ее за двойную аквитанскую кровь. Любила бы ради Раймунда. С сухими глазами я вернула ее Агнессе.
— Возможно, так оно и к лучшему, госпожа.
— К лучшему?
Я заморгала, не сразу поняв, что она хотела этим сказать.
— Так удобнее. Рождение ребенка было бы трудненько объяснить. Если учесть обет, принесенный Его величеством, и все прочее.
Так удобнее для Людовика. У меня не было сил говорить. От горя я не могла найти слов, но и плакать не могла. Ощущение было такое, словно все мои чувства, все силы сердца и разума заледенели, несмотря на царившую вокруг удушливую жару.
Людовик не приходил ко мне. Да я его и не ждала. Он позволил мне поступать так, как я сама сочту нужным.
Как же быть с тельцем моей дочери? Вероятно, самым разумным было бы поскорее похоронить его, не привлекая внимания. Или просто зарыть в безымянной могиле. Или же уничтожить, выбросив куда-нибудь в помойную яму, лишь бы избавиться от нежелательной улики. Меня все это приводило в ужас, хотя и не так-то легко было собрать разбегающиеся мысли. Мне нужно принять решение. Не Людовику, не Галерану. Я пустила в ход ту власть, какая у меня еще осталась, да французское золото, за которое (если его достаточно) можно купить любого человека. Позвали священника, который за кошель монет готов был клятвенно засвидетельствовать, что дитя поначалу дышало и кричало, а следовательно, может быть крещено. Я не позволю, чтобы дочь Раймунда, князя Антиохийского, была обречена на муки чистилища и навеки отторгнута от райского блаженства.
Филиппа. Так я ее назвала.
В честь матери Раймунда, моей бабушки.
Решив, как хочу поступить, я уже больше не смотрела на дочь. Ее тело натрут пряностями и благовонными мазями, чтобы предохранить на время от тления нежную плоть, потом запеленают в шелка и кожу, тонкую, как в ясельках. Другой кошелек золота перешел в руки одного моего слуги, дабы он отвез тело во Францию. По моему распоряжению он, ничего никому не объявляя, сел на корабль, идущий в Европу; я поручила этому слуге похоронить девочку рядом с остальными моими родственниками на кладбище Белена, моего родного городка. Там она будет покоиться — под тем ласковым солнцем, овеваемая тем легким ароматным ветерком, которые были так памятны мне самой. Последнее свое пристанище она обретет в Аквитании. А когда-нибудь и я смогу навестить ее могилу.
У меня вдруг мелькнула мысль, которая и не могла не прийти в голову. Об этом утраченном ребенке я заботилась больше, чем о живой и здоровой дочери, хотя обе были плотью от моей плоти. Отчего же так получилось? Наверное, оттого, что эта — подлинное дитя Аквитании, не иначе.
Для меня то было горестное время. Сама удивлялась тому, как горе переполнило все мое естество, ничуть не ослабевая. Впервые в жизни я была не способна размышлять о будущем. Вообще не способна ни о чем думать. Все было покрыто мглой, затянуто пеленой горя. Даже спать я не могла, только сидела и смотрела перед собой, ничего не видя. И все равно слез у меня не было.
Мне хотелось бы опустить завесу над тем временем скорби и печали.
Но я знала, что мои недруги хотят иного. Разве удавалось сохранить в тайне что бы то ни было, если оно касается королевы?
Мы покинули Иерусалим в марте следующего года, всего с тремя сотнями рыцарей, оставшихся от некогда могучего и блестящего воинства. Из Акры мы поплыли на запад. Так мало нас уцелело, так велико было понесенное нами поражение, что мы все поместились на двух небольших судах, державших путь на Калабрию в Южной Италии.
Телесно я быстро оправилась от родов, однако дух мой был подобен сломленной тростинке, и я в каком-то полусне повиновалась распоряжениям Людовика, когда он велел готовиться к отъезду. Впрочем, не настолько я была сломлена, чтобы согласиться путешествовать в компании Галерана. Ни за что! Ничто не заставит меня согласиться на постоянное пребывание рядом с человеком, который замышлял убийство моего ребенка и совершил бы это, если бы не вмешался сам Бог. Не желала я делить каюту и с Людовиком. Мне не о чем было говорить ни с одним, ни с другим, вот я и сказалась больной. Это оказалось нетрудно: настолько подавлена я была, настолько овладело душой моей отчаяние, что я и с ложа поднималась с большим трудом. И мы поплыли отдельно: я со своими дамами и слугами на одном корабле, Людовик со своими советниками на другом. Я одержала маленькую победу, сколь маловажной та ни была.
Кажется, Людовик испытал облегчение. Во всяком случае, он заметно повеселел.
Оглядываясь назад, должна признать, что опасностей и ужасов в тот раз пришлось натерпеться не меньше, чем на пути в Антиохию. Бог и все его ангелы были явно недовольны нами. Злые ветры и бури раскачивали и швыряли нас по волнам, пока мы не сбились с курса и наши с Людовиком корабли не потеряли друг друга. Страшилась ли я гибели? Да вроде бы нет, потому что целиком погрузилась в пучину тоски — глубокой, как море, плотной, как нависавшие над кораблем тучи. Мы, похоже, обошли все Средиземное море, побывали во всех забытых Богом его уголках, а потом и в тех, о которых Он сам не ведал: мы даже заходили в какой-то порт на берберском побережье Африки, нас взяли в плен византийские пираты, пока на выручку не подоспели галеры с Сицилии. Меня это все не интересовало. Я словно плыла по течению, поглощенная своим несчастьем и жалостью к самой себе. До того я никогда еще не позволяла себе впадать в подобную слабость.
В конце концов мы как-то сумели пристать к берегам Сицилийского королевства, где меня ожидал Людовик. Он встретил меня на пристани, когда я, пошатываясь, сошла на берег, и со слезами радости упал мне на шею — Бог ответил на его горячие молитвы. Бог сохранил меня, торжественно объявил Людовик. По воле Господней я вновь воссоединилась с мужем. Он поцеловал меня в лоб и пообещал, что все теперь будет хорошо.
Я не противилась, безразличная, как сверток полотна. Какое чудо сотворили несколько месяцев нашей разлуки! Кажется, я вновь вошла в милость у короля.