сосредоточенно сжала кулачки.
— Время от времени я пытался вас учить, рассказывал вам разные вещи.
Шахана застонала. Шану не обратил на нее внимания.
— Может, вы не запомнили моих уроков. Это неважно. Значит, так надо.
Назнин редко случалось видеть его таким спокойным.
— Но сейчас я вам расскажу то, что вы вряд ли забудете, даже если сильно захотите.
Помолчал, Назнин ждала, что он прочистит горло. Но горло оказалось чистым.
— В Маймансингхе жил художник. Звали его Зайнул Абедин. Его работы выставлялись по всему миру и заслужили много хвалебных отзывов. Этот человек не рисовал вазочки с цветами и салонные портреты. Он изображал простых людей Бангладеш. Он показывал жизнь такой, как она есть. И смерть. Такой, какая она есть.
Шахана подняла голову. Сегодня она надела новые джинсы, и Шану перестал возражать против старых узких. Новые висят, как два мешка с рисом, а низ штанин Шахана отрезала и хорошенько растрепала.
— Этот художник, Абедин, рисовал голод, который случился в нашей стране в 1942 и 1943 годах. Эти знаменитые картины теперь висят в музее в Дакке. Я вас поведу их посмотреть. В голоде есть и жизнь и смерть. Люди Бангладеш умирали, а вороны и грифы жили. Абедин ничего не приукрасил: ребенок, совсем ослабевший, не может ни идти, ни даже ползти, и черные жирные вороны терпеливо ожидают очередного пиршества.
Так было на самом деле. Три миллиона человек умерли от голода. Представляете? Нет, это невозможно себе представить. Тогда представьте вот что. Пока грифы и вороны глодали наши кости, британцы, наши правители, вывозили зерно из страны. Это тоже невозможно себе представить, но теперь вы об этом знаете, а значит, запомните навсегда. — Шану глубоко вздохнул, но лицо его оставалось спокойным. — Вот так. И очень скоро мы отсюда уедем.
Шану каждый день считал деньги. Щеки у него похудели.
— У меня такое ощущение, что, пока меня нет, ты не шьешь, а баловством занимаешься. Неужели в этой проклятой стране даже денег нельзя заработать?
Назнин кивнула:
— Вот. Вот еще немного.
Шану посмотрел на деньги. Действительно немного.
— Я с ним поговорю.
— Нет!
Шану хотелось что-то сделать с вдруг повисшей тишиной. Тишина стала удушающей, и Назнин задышала чаще.
— С кем «нет»? — спросил Шану. — С кем ты не хочешь, чтобы я разговаривал?
— Ни с кем. Я поговорю… Нет, ни с кем. Тебе ни с кем не надо разговаривать.
— Тогда я с ним поговорю.
— Я сама.
— Что сама?
— Поговорю с ним.
— С кем?
— Зачем ты это делаешь?
Шану пожал плечами:
— Я? Что я такого делаю? — Потер пальцем подбородок. Слишком долго он наблюдал за внутренним миром, не за внешним. — Попроси прибавки хотя бы вдвое. Объясни, что это ненадолго. Скажи, что муж просит, скажи, что, к счастью, твой муж — образованный человек.
Однажды вечером Шану сказал:
— Дети привыкают ко всему. Место — понятие нематериальное. Они привыкнут там, на месте.
— Шахана слишком быстро взрослеет.
Шану покачался пару минут.
— Слишком быстро созревший плод слишком быстро сгнивает.
Он сидит по-турецки посреди кровати в желтом жилете и голубом клетчатом лунги. Назнин в ночной рубашке — с краю, расчесывает волосы. Наблюдает за мужем в зеркале. Чувствует на себе его взгляд. Это длится уже, кажется, целую вечность. Расческа скользит по прямым черным волосам. Лоб кажется тяжелее обычного, и Назнин выпятила подбородок, чтобы сгладить это ощущение.
Она думала о муже. Столько лет говорит о поездке на родину. И теперь собрался воплощать эти разговоры в жизнь. Уроки истории: в конце концов они учат не прошлому.
— Как ты думаешь, что с ними там будет? — спросил Шану.
— Одному Богу известно.
Шану поморщился. Назнин решила, что он обдумывает ответ, но увидела, что это он от боли.
— Что случилось?
— Язва опять.
Назнин принялась яростно расчесывать правую сторону. Шану наблюдал за ней.
— Мне кажется, я поступаю правильно, — сказал он.
Она опустила расческу. Волосы упали на щеку. Погрузила в них руку — плотные, густые, как патока. Приоткрыла губы и увидела в зеркале, что мужчина смотрит на женщину. Лицо женщины мягкое, с плавными изгибами, она хоть и не красавица, но есть в ней что-то, что привлекает мужской взгляд.
— Ты рада, что мы уезжаем? — Шану улыбнулся. Улыбка получилась грустная.
— Раз на то воля Господа.
Шану подвинулся к ней. Положил руку ей на спину. Она услышала запах его масла для волос и дезодоранта, почувствовала тепло его руки. Где-то наверху смыли в туалете, открыли и закрыли дверь, заскрипели пружинами на кровати.
— Но ты ведь хочешь, правда?
Он положил подбородок ей на плечо.
Между его лицом и ее — занавес волос.
«Будем ли мы так же сидеть в Дакке? — подумала она. — В такой же комнате? И будем ли мы так же сидеть и так же чувствовать, и будет ли все так же, как здесь, только в другом месте?»
Шану поднял голову:
— Конечно, хочешь. — Улыбнулся. — Иначе какая же ты сестра, если не хочешь? Конечно, ты хочешь домой.
Все проекты свернуты. Остался только один, и все ненужные расходы сокращаются. Никаких безделушек на компьютер и на машину. Резко упали расходы на книги. Шану теперь подолгу ездит, а когда возвращается, не хватает сил рассказывать о невежах на заднем сиденье. Может, от усталости, может, из- за открывшейся язвы, но удовольствия от еды он тоже не получает. Стоя съедает тарелку каких-нибудь хлопьев или отрезает себе чуть-чуть хлеба, словно, чтобы отрезать нормальный кусок, понадобится слишком много сил.
— Подожди, я разогрею бхаджи, — говорила Назнин.
Но он не поддается соблазну.
Деньги Шану носит в кошельке на ремне, который купил как часть туристического снаряжения, и снимает его вечером в последнюю очередь. В этом кошельке — все их деньги, и дверь Назнин открывает с осторожностью. Дважды она слышала, как ругается миссис Ислам в общем коридоре, стоя у себя в прихожей и прижавшись к стене.
После молчания в ответ на стук миссис Ислам начинала своим загробным голосом:
— Я прошу у тебя всего лишь стаканчик воды. Стаканчик воды старой женщине, которая забралась так высоко, чтобы встретиться с подругой.
Назнин смотрела на отваливающуюся штукатурку.
— Я знаю, что ты дома.