— Уверяю вас — от меня никто ничего не услышит.
Разия подскочила. Заметалась по кабинету, словно ее уже несколько дней держат взаперти, словно срочно нужно бежать.
— Но люди уже знают. Все говорят. Я чувствую.
— Сядьте, миссис Икбол. Пожалуйста, сядьте.
Хочет навести порядок, подумала Назнин. Кабинет из-за Разии ему кажется неопрятным.
Разия не села. Пот на одежде высох, и под мышками стали заметны белые разводы соли.
— Что обо мне говорят? — спросила она Назнин.
— Пусть говорят, если у них есть на это время.
— Можно себе представить, что скажет Назма. Сорупа, конечно, повторит вслед за Назмой.
У Разии вырвался какой-то странный звук. Ухнул куда-то в носоглотку.
— Ах да, мне ведь никто не нужен. Я живу, как англичанка.
— Я запишу его на прием. Он может прийти один, может с вами. — Доктор Азад прижал ладони к коленям. Каждая его клеточка сияет чистотой.
— Вы его вылечите, доктор?
Разия наклонилась и коснулась его ног. Доктор уставился на носки своих туфель так, словно искал там отпечатки ее пальцев.
Назнин удивил поклон Разии. Ежедневно сотни детей приходят домой из школы и касаются ног отца. Шану называл этот обычай индусским и языческим:
«Мусульмане никому не кланяются. Запомни это, Шахана. Только невежи, в основном безграмотные, соблюдают эти языческие ритуалы».
Но Разия не из тех, кто любит кланяться.
— У него должно быть желание вылечиться, — ответил доктор.
— Желание? — воскликнула Разия. — Что значит «желание»? А если он пожелает принимать наркотики до самой смерти? Если он пожелает убить себя этими наркотиками?
— Ступайте и поговорите с ним. Не теряйте время.
Разия покрутила головой, разминая шею. Посмотрела на доктора, но сказать ей было нечего.
Полным ходом шла подготовка к меле. Шахана и Биби создавали гигантскую мозаику из разных упаковок из-под круп — в качестве фона для стенда с поделками. Биби вооружилась ножницами с закругленными концами, формой похожими на кончик ее языка, который выскальзывал каждый раз, когда она принималась вырезать. Шахана вдохновенно клеила, проявляя присущий ей артистический темперамент: она то и дело вздыхала, дула в челку и даже визжала, если мозаике угрожала опасность. Они не знали, что будет на стенде.
— А это уже не наша забота, — объясняла Шахана, совсем как отец.
— Поделки всякие, — вежливо говорила Биби.
Шану возился с магнитофоном. Умудрился прищемить палец.
— Ой. Я этим пальцем ветровое стекло протираю. Будем надеяться, что дождь не пойдет.
Шану взяли в Комитет классической музыки. Он включил однажды Устада Алауддин Хана и Устада Айет Али Хана[75], послушал, склонив голову и постукивая по животу, как по барабану-дугги.
Шахана заткнула уши и скривилась.
— Скажи мне, в кого ты у нас такая мемсахиб? — спросил Шану.
— Я не просила, чтоб меня рожали здесь.
Говорили они быстро и тихо, поглядывая на Назнин и опасаясь, что она услышит их перебранку.
Шану выключил музыку:
— Понимаешь, я бы лучше пошел в Комитет поэзии. Что эти люди знают о поэзии? Ну, держали они в руках пару-тройку книг, основы-то нет. С поэзией так нельзя. Поэзию надо пить с молоком матери.
И Шану выдал очередную серию прокашливаний.
Он выдохнул и глубоко вдохнул, словно почувствовал влажный запах рисового поля, сидя за книжками.
— Простота жизни. Вот что мы потеряли. — Он оживился. — Но снова обретем. Разберемся с домом в Дакке, построим дом в деревне. Только не такой особняк, как строят здесь ребята из Силхета, а простой маленький домик. Деревенский.
Назнин сидела за столом. В последнее время она часто сидела просто так; казалось, чем меньше делаешь, тем меньше дел. Иногда сядет и подумает, что надо, например, помыть холодильник, а потом оказывается, что прошло уже полчаса или час, а то и больше, а мысль все такая же свежая, словно только что пришла.
— Я ничего не имею против Комитета классической музыки, — сознался Шану, — но все же попробую доказать (у меня ведь за плечами небольшой курс по искусству спора), что баулы[77] — это тоже часть нашего классического наследия, хотя, конечно, это народная музыка. Я даже осмелюсь предложить свой скромный голос в качестве инструмента. И он начал напевать: