Но он понимал, что молчание сейчас — цена жизни. В комнате было темно. Он чувствовал, что жена здесь, через мгновение она рыдала у него на груди. Сжал ее в объятиях, поцеловал и шепнул на ухо:
— Не надо, дорогая… Дети испугаются.
Зажгли лампу. Он смотрел в ее заплаканные глаза. Она казалась совсем молоденькой девушкой.
— А вот и мы, плакса-вакса, Бандока, Илонка. Это еще что такое? — шутливо сказал, увидев вбежавших детей. Раскрыл объятия и громко, притворно рассмеялся.
Жена долго возилась с лампой. Погасила спичку и ткнула ее обугленным концом в пепельницу. Потом села и стала растерянно глядеть перед собой.
С деланной беззаботностью он прервал тягостное молчание:
— Ну-с, а как с ужином, хозяюшка?
Удерживая слезы, она встала и медленно вышла в кухню. Молоденькая служанка сердобольно посмотрела на хозяйку.
— Барыня, правда, что и господину механику тоже идти?
— Ох, Мария, не знаю, ничего не знаю. Обе заплакали.
— Папа, готова машина? — спросил Банди, протирая глаза.
— Готов мотор, готова машина. И какая красивая! Высоко подбросил сына в воздух и опустил на пол.
Мальчик со счастливой рожицей бросился к сестренке, они стали возиться и бегать друг за другом.
— Готов мотор, готова машина! Ах, как красиво, ах, как красиво!
Они кружились по комнате. А отец глубоко задумался. Славные прежние времена… Теперь он молчит, молчит ради жены, детей. Погруженный в воспоминания, он пристально смотрел на огонь лампы, потом прерывисто вздохнул и, взглянув на детей, скрыл вздох притворным кашлем. Вышел на кухню. Жена стояла у плиты бледная, подавленная. Он обратился к служанке:
— Мари, не знаешь ли, где Ян? Он еще не вернулся?
— У корчмы, наверное, торчит. Там цыгане играют. Гуляют те, кому завтра уходить.
«Гуляют…» — с горькой иронией думал он о людях. Но неужели это действительно война? Он еще верил в тех организованных столичных рабочих, от которых оторвался. Те, наверное, сейчас не веселятся. И ему стало жутко, что он не среди них.
— Да, гуляют, — говорила девушка. — Жандарм объявил, что корчма будет открыта до утра.
Он уже не слушал наивной болтовни девушки. Вышел на крыльцо.
— Куда ты? — робко спросила жена.
— Я здесь, — как бы подзывая ее, ответил он.
Через несколько минут она вышла на крыльцо и упала ему на грудь.
— Эржике, детка, будь умницей, не показывай детям своего беспокойства.
— Не показывать, что люблю? Не плакать?
— Но ведь ты детей перепугаешь. И потом… — Он остановился, подыскивая слова. — Ведь мы, дорогая, не маленькие. Надо крепиться… Для родины наступает великое время.
Ему самому стало неловко, когда он произнес эту избитую, пустую фразу, но видел, что она подействовала. Его жена была из мещанской семьи и воспитывалась в духе школьного патриотизма.
— Ведь ты венгерка, Эржике, жена венгерца. И если родина зовет, если Венгрия требует этой жертвы… Стало быть… понимаешь…
— Да нет же, нет, нет! — Она судорожно прижималась к его груди лицом, залитым слезами. Ее волосы щекотали ему подбородок. Она дрожала.
На другой день он уложил свой кожаный саквояж, как в прежние времена, когда был холостяком. Несколько пар белья, туалетные принадлежности. Еды решил с собой не брать, считая глупым этот деревенский обычай. За деньги можно все достать. Написал тестю, чтобы он нанял на время молотьбы к машине одного знакомого старика. Яну поручил наблюдать за машиной. Провозился с приготовлениями до обеда.
За обедом долго глядел на жену, на головку Банди, причесанного под Ракоци, на умненькое, тонкое личико Илонки.
Вынул старые фотографии, пересмотрел их. Еще раз перелистал долговую книжку, потом подозвал жену. Ему было странно посвящать эту маленькую женщину в свои дела. Рассказал, кому они должны, кто им должен. Показал очередь на молотьбу. Обещал написать ее брату-гимназисту, чтобы он приехал на время молотьбы.
Около трех часов вышел на многолюдный перрон станции. Был возбужден. Переполненные поезда увозили людей. Он втиснулся в вагон.
Когда начало смеркаться, поезд, уносивший его, грохотал уже далеко, в сатмарских степях. Он знал здесь каждый куст. Сколько раз ездил по этой линии, будучи машинистом! Вечером поезд долго стоял на небольшой станции. Сошел. Захотелось пройтись по шумному перрону. Галька и ракушки хрустели под ногами. Его слегка знобило. Глаза горели. Он чувствовал себя выбитым из колеи. Гладкая, как море, равнина влекла куда-то вдаль.
Он вспомнил о семье, о доме, в котором остались брошенные им трое сирот — жена и дети. Сердце болезненно сжалось. Ему казалось, что с ними поступили несправедливо. Закрыл глаза. Чувство одиночества с новой силой охватило его.
В разговорах и боевой возбужденности призывных не было никакой искренности. Большинство мобилизованных трезвых людей вели себя спокойно. Но из некоторых вагонов уже неслись пьяные, буйные песни. Поезд рванул, паровоз заревел, и станция осталась далеко позади.
Утром прибыли в Мункач. Толпа заполнила все улицы. Дворы и амбары, превращенные в казармы, были набиты мобилизованными.
— Мобилизация проходит великолепно, — сказал недалеко от него какой-то офицер другому. — И все прекрасный материал.
Идя, он размышлял над этими словами: «великолепно», «материал». Да, конечно, могло бы проходить иначе. И… материал. Ему вспомнились чугунные болванки… Материал… Им снова овладела неясная надежда.
Купил местные и будапештские газеты. Прочитав первые строки, горько улыбнулся. «Ни одного человеческого слова. Со всех сторон бешеный лай разъяренных псов». Но он еще обнадеживал себя. Ведь это не рабочие газеты. Вошел в табачный магазин, торговавший газетами, поспешно спросил «Непсава»[3] уплатил и, не ожидая сдачи, вышел из магазина. Выходя, зацепился пиджаком за дверную ручку. Дрожащими руками развернул газету. И его обдало холодом ужаса.
— И они тоже… Они тоже… — простонал он, чувствуя, что все кругом рушится, что он один, совершенно один.
Но ему казалось, что в этом одиночестве виноват не он. Он только обыкновенный рабочий, отколовшийся от среды. Нет, виноват не он. Почему молчит столица?
Машинально ходил без цели по улицам, шепотом разговаривая сам с собой. Кто-то обернулся, посмотрел на него. Он почувствовал на себе взгляд, очнулся. Осмотрелся, но поток городской жизни уже отшвырнул прохожего.
Все стало ясно, как приговор.
«Все продано, все позиции сданы».
Он проклинал себя.
«А я? Где я был?» Упреки сменились чувством горькой безнадежности: «Кончено».
Остановился. Никто не обращал на него внимания. Разгладил газеты, сложил их и засунул в карман. Он был аккуратным человеком. Не любил швыряться деньгами.
Явился в мобилизационное управление начальника гарнизона. Унтер-офицер поставил против его фамилии отметку и сунул в руку какую-то бумажку. Он отошел.
С этого момента он перестал распоряжаться своей жизнью.
Его отряд разместили в здании пивоваренного завода. Первую ночь спали одетыми. Было тесно. Народу явилось больше, чем нужно. Он пожалел, что поторопился. Но кто мог знать, что так будет.
Мобилизация проходила сумбурно, беспорядочно, чувствовалось, что никто не был уверен в ее успехе.