Закончив письмо, автор его встал из-за стола, закурил сигарету и перечел написанное вслух.
— Кажется, получилось недурно. Да, вот эти слова в конце насчет светоча звучат очень даже недурно.
Затем он подошел к ночному столику и с нежностью и благоговением, будто рыцарь Круглого Стола, поцеловал фотокарточку в кожаной рамке, где дарственная надпись гласила: «Моему бесценному Агустину с тысячью поцелуев Эсперанса».
— Если мама приедет, я ее, пожалуй, спрячу.
Однажды под вечер, часов в шесть, Вентура приоткрыл дверь и позвал хозяйку:
— Сеньора Селия!
Донья Селия как раз варила в кастрюльке послеобеденный кофе.
— Сейчас иду! Вам что-нибудь надо?
— Да, будьте так любезны.
Донья Селия убавила газ, чтобы кофе не вскипел, и поспешила на зов, снимая с себя на ходу передник и утирая руки халатом.
— Вы меня звали, сеньор Агуадо?
— Да. У вас не найдется пластыря?
Донья Селия достала пластырь из серванта в столовой, вручила его Вентуре и принялась размышлять. Донье Селии было бы очень жаль, да и кошельку накладно, если бы любовь этих двух голубков пошла на убыль и, чего доброго, дело кончилось разрывом.
«Ну, может быть, это совсем другое, — говорила себе донья Селия, которая всегда старалась видеть вещи с хорошей стороны, — может, просто у его девушки прыщик вскочил…»
Донья Селия — в том, что не касается дела, — быстро привязывается к людям, когда их узнает поближе; донья Селия очень чувствительна, да, она очень чувствительная содержательница дома свиданий.
Мартин и его бывшая сокурсница никак не могут наговориться.
— И ты никогда не думала о замужестве?
— Нет, милый, до сих пор не думала. Я выйду замуж, когда будет приличная партия. Сам понимаешь, выходить замуж, чтобы не вылезать из нужды, дело нестоящее. Еще успею, времени у меня достаточно, я думаю.
— Счастливая! А мне вот кажется, что уже ни для чего времени не осталось; мне кажется, у нас оттого много свободного времени, что его слишком мало, и мы поэтому не знаем, как его употребить.
Нати кокетливо сморщила носик.
— Ах, Марко, дорогой! Только не вздумай угощать меня глубокомысленными фразами!
Мартин рассмеялся.
— Не сердись, Нати.
Девушка взглянула на него с лукавой гримаской, открыла сумочку и достала эмалевую сигаретницу.
— Сигарету хочешь?
— Спасибо, я как раз без курева. Какая красивая сигаретница!
— Да, миленькая вещица, это подарок. Мартин роется в карманах.
— У меня были спички…
— Вот, закуривай, мне и зажигалку подарили.
— Ах, черт!
Нати курит очень элегантно, движения ее рук непринужденны, изящны. Мартин залюбовался ею.
— Слушай, Нати, мне кажется, мы с тобой — очень странная пара: ты одета с иголочки, прямо картинка из модного журнала, а у меня вид бродяги, весь оборван, локти наружу торчат…
Девушка пожимает плечами.
— Ба, не смущайся! Веселей гляди, глупыш! Так люди не будут знать, что о нас подумать.
Мартин постепенно грустнеет, хотя старается не подавать виду, а Нати смотрит на него с безграничной нежностью, с такой нежностью, что ей самой было бы очень неприятно, если бы это заметили.
— Что с тобой?
— Ничего. Помнишь то время, когда все мы, твои товарищи, называли тебя Натача?
— Конечно.
— А помнишь, как Гаскон выставил тебя с лекции по государственному праву?
Нати тоже слегка погрустнела.
— Помню.
— А помнишь тот вечер, когда я тебя поцеловал в Западном парке?
— Так и знала, что ты об этом спросишь. Да, и это помню. Я много раз вспоминала этот вечер, ты был первым мужчиной, которого я поцеловала в губы… Как давно это было! Слушай, Марко.
— Что?
— Клянусь тебе, я не развратная.
Мартину хочется заплакать.
— Брось, к чему ты это говоришь?
— Я-то знаю, к чему. Я всегда чувствовала, что ты для меня близкий человек, хотя бы настолько, чтобы я могла с тобой говорить откровенно.
Мартин с сигаретой в зубах сидит, обхватив руками колени, и смотрит на муху, которая ползет по краю бокала. Нати продолжает:
— Я много думала о том вечере. В то время мне казалось, что я никогда не почувствую тоски по мужчине — верному другу, что можно заполнить жизнь политикой и философией права. Вот глупость! Но и в тот вечер я ничего не поняла — поцеловала тебя, но ничего не поняла. Напротив, мне чудилось, что так оно всегда и бывает, как было у нас с тобой, а потом я убедилась, что это не так, совсем не так… — Голос Нати слегка задрожал: -…что все в жизни намного хуже…
Мартин с усилием проговорил:
— Извини, Нати. Уже поздно, мне пора идти, но знаешь, у меня нет ни одного дуро, чтобы расплатиться. Ты не одолжишь мне дуро, чтобы я заплатил за нас обоих?
Нати порылась в сумочке и, протянув руку под столом, нашла руку Мартина.
— Возьми, здесь десять, на сдачу купишь мне подарок.
Глава четвертая
Полицейский Хулио Гарсиа Моррасо уже целый час прогуливается по улице Ибиси. При свете фонарей видно, как он ходит взад-вперед, не удаляясь от определенного места. Шагает он медленно, словно о чем-то размышляя, похоже, что он считает шаги — сорок в одну сторону, сорок в другую, и опять сначала. Иногда он делает на несколько шагов больше, доходит до угла.
Полицейский Хулио Гарсиа Моррасо — галисиец. До войны он нигде не работал, а занимался тем, что водил своего слепого отца по святым местам и пел хвалебные гимны святому Сибрану, подыгрывая себе на четырехструнной гитаре. Если же случалось выпить, Хулио брался и за волынку, хотя обычно предпочитал потанцевать сам, а на волынке чтоб играл кто-то другой.
Когда началась война и его призвали в армию, Хулио Гарсиа Моррасо был парень в самом соку, резвый, как бычок, весь день готовый прыгать да брыкаться, как дикий жеребец; любил жирные сардины, грудастых девок и доброе винцо из Риберо. На астурийском фронте ему в один злосчастный день влепили пулю в бок, и с той поры начал Хулио Гарсиа Моррасо чахнуть, да так и не вернул былого здоровья; но еще хуже было то, что ранение оказалось недостаточно серьезным, чтобы его признали негодным к службе, и пришлось парню снова вернуться на фронт, не оправившись как следует от раны.
После окончания войны Хулио Гарсиа Моррасо раздобыл себе рекомендацию и поступил в полицию.