таком нелепом салоне! Знаете, что мне на это отвечали? «Да он будет играть насильно, Шарлю не станет спрашивать его согласия, он с его мнением не считается». Кто-то, желая доставить де Шарлю удовольствие, сказал: «Мы восхищаемся вашим другом Морелем». Знаете, что он ему ответил с хорошо вам знакомым заносчивым видом? «Почему вы думаете, что он мой друг? Мы с ним не из одного класса, это всего лишь моя креатура, мой протеже». В это мгновение под выпуклым лбом «богини музыки» затрепетало единственное слово, которое иные женщины не в силах удержать в себе, слово не только оскорбительное, но и неосторожное. Однако потребность сказать его берет верх над порядочностью, над осторожностью. Именно этой потребности, после нескольких легких подергиваний шаровидного нахмуренного чела, уступила Покровительница: «Моему мужу даже повторили, что он сказал про вас: „мой слуга“, но я не поверила». Это была та же потребность, которая вынудила де Шарлю, вскоре после того, как он поклялся Морелю, что никто никогда не узнает его происхождения, сказать г-же Вердюрен: «Он сын лакея». Это такая же потребность – как только слово, уже выпущенное, побежало по кругу – передавать его за печатью тайны обещанной, но не хранимой, – вот так и бежала молва. А в конце концов слова возвращались, как в детской игре, к г-же Вердюрен и ссорили ее с заинтересованным лицом, и тогда-то этот человек раскусывал ее. Она об этом знала и все-таки не могла удержать в себе слово, которое жгло ей язык. Слово «слуга» не могло не задеть Мореля. Тем не менее она выговорила: «слуга», но добавила, что не ручается, было ли оно произнесено, – добавила для пущей достоверности, которую придавал «слуге» этот оттенок, и для того, чтобы показать свою беспристрастность. Эта беспристрастность так растрогала ее самое, что она ласково заговорила с Чарли. «Видите ли, – начала она, – я его не осуждаю, он увлекает вас в свою бездну, это не его вина, потому что он сам катится туда же, потому что он катится, – повторила она настойчиво, изумленная верностью образа, который вырвался у нее внезапно, не в итоге наблюдений, который она только сейчас поймала на лету и постаралась им воспользоваться. – Нет, я осуждаю его, – по-прежнему ласково заговорила она тоном женщины, упоенной своим успехом, – за неделикатность по отношению к вам. Есть вещи, о которых не говорят всем и каждому. За примером ходить недалеко: только что он держал пари, что вы покраснеете от удовольствия, когда он вам сообщит (в шутку, разумеется, – его ходатайство может вам только помешать), что вы получите орден Почетного легиона. Это бы еще ничего, хотя я всегда не любила, – продолжала она с видом утонченной натуры, исполненной чувства собственного достоинства, – когда дурачат друзей, но, вы знаете, пустяки иной раз делают нам больно. К примеру, он с хохотом говорит, что вам дадут орден, чтобы сделать приятное вашему дяде, а что ваш дядя – услужающий». – «Он вам так сказал!» – воскликнул Чарли, и с этой минуты, благодаря ловко преподнесенным словам, он стал верить всему, что говорила г-жа Вердюрен. Г-жа Вердюрен была наверху блаженства – так блаженствует старуха, которой в то время, когда юный ее любовник уже готов ее бросить, удается расстроить его брак. И, быть может, у ее лжи не было определенного расчета, быть может, она лгала неумышленно. Быть может, некая сентиментальная логика, самая элементарная, нечто вроде нервного рефлекса, заставляла ее – чтобы чем- то наполнить свою жизнь, чтобы оградить свое душевное равновесие – «смешивать карты» в своем кланчике, и тогда у нее непроизвольно, так что она не успевала проверить, вырывались чертовски для нее выгодные, во всяком случае – предельно точные утверждения. «Он нам скажет, нам двоим, что тут ничего такого нет, – продолжала Покровительница, – мы знаем, что нужно его выслушать и забыть, и потом, дурных профессий не существует, цена вам определена, вас ценят по достоинству, но он пойдет хихикать с госпожой де Портфен375 (г-жа Вердюрен нарочно назвала ее – она знала, что Чарли влюблен в г-жу де Портфен), – вот что неприятно. Мой муж сказал мне: «Я бы предпочел получить пощечину». Вы же знаете, что Гюстав любит вас не меньше, чем я. (Тут только выяснилось, что Вердюрена звали Гюстав.) Ведь он, в сущности, человек добрый». – «Да я никогда тебе не говорил, что я его люблю, – пробормотал Вердюрен, разыгрывая добродушного ворчуна. – Его любит Шарлю». – «О нет, теперь я вижу разницу. Из меня строил дурачка подлец, а вы – вы добрый!» – непосредственно вырвалось у Чарли. «Нет, нет, – пробормотала г-жа Вердюрен: она стремилась закрепить за собой свою победу (она чувствовала, что ее среды спасены), не злоупотребляя ею. – Подлец – это слишком сильно сказано; он делает зло, он делает много зла, но – бессознательно. Знаете, эта история с Почетным легионом длилась недолго. Мне неприятно повторять все, что он говорил о вашей семье», – г-же Вердюрен было нелегко выйти из положения, в которое она сама себя поставила. «Да для этого достаточно одной минуты; предатель он, вот кто!» – вскричал Морель. Тут-то мы и вошли в салон. «А-а! – воскликнул де Шарлю при виде Мореля и направился к музыканту с веселым лицом мужчины, который умело устроил вечер ради свидания с женщиной и в упоении не подозревает, что сам себе приготовил ловушку, что его сейчас схватят и при всех взгреют спрятанные мужем в засаду люди, – Что ж, уже можно; ну как, вы довольны, наша юная гордость и в недалеком будущем юный кавалер ордена Почетного легиона? Скоро вы сможете показывать крест», – сказал Морелю де Шарлю с видом ласковым и торжествующим и известием о награждении подтверждая ложь г-жи Вердюрен, которую теперь Морель воспринимал как неоспоримую истину. «Оставьте меня, я вам запрещаю ко мне подходить! – крикнул барону Морель. – Это не первый ваш опыт, я не первый, кого вы пытались развратить!» Меня утешала мысль, что де Шарлю сотрет в порошок и Мореля и Вердюренов. По гораздо менее значительному поводу я испытал на себе его бешеный нрав, защиты от него не было, его бы и король не устрашил. И вдруг произошло что-то невероятное. Де Шарлю, онемевший, подавленный, обдумывавший свое несчастье, не понимая его причины, не находивший слов для ответа, вопросительно смотревший то на одного, то на другого, возмущенный, умоляющий, казалось, еще не представлял себе размеров бедствия и за что ему придется держать ответ. Быть может, его лишило дара речи (он видел, что Вердюрен и его жена отворачиваются от него и что никто не протягивает ему руку помощи) не только то, как он мучился сейчас, но главным образом ужас перед ожидающими его страданиями; или же то, что он заранее мысленно не поднял гордо головы и не раздул в себе гнева, то, что он не запасся яростью (восприимчивый, нервный, истеричный, импульсивный, он был наигранно храбр; даже больше: я всегда о нем думал – и этим он был мне отчасти симпатичен, – что он наигранно зол, и действовал он не так, как действует нормальный порядочный человек, которого оскорбили), то, что его поймали и неожиданно нанесли ему удар, когда он был безоружен; или, наконец, то, что он был здесь не в своей среде и чувствовал себя не так свободно и смело, как в Сен-Жерменском предместье. Как бы то ни было, в салоне, возбуждавшем презрение у этого вельможи (которому, однако, не было в такой мере свойственно чувство превосходства над разночинцами, с каким держали себя его томимые предсмертной тоской предки в революционном трибунале), он был способен лишь в том параличе, который сковал его движения и отнял язык, испуганно озираться, взглядом выражая возмущение тем, как жестоко с ним поступают, взглядом умоляющим и вопросительным. Между тем де Шарлю случалось применять не только дар красноречия, – он мог быть и дерзок, когда, охваченный яростью, накипавшей в нем исподволь, он применял отчаянное средство: осыпал кого-нибудь грубой бранью в присутствии негодовавших светских людей, которые никогда не думали, что можно так забыться. Де Шарлю рвал и метал, доходил до настоящих нервных припадков, от которых все трепетали. Но инициатива была у него в руках, атаковал он, он говорил, что ему вздумается. (Так Блок подшучивал над евреями и краснел, когда это слово произносили при нем.) Этих людей он ненавидел, так как чувствовал, что они презирают его. Если б они были с ним милы, он, вместо того чтобы дышать злобой, расцеловал бы их. В этих обстоятельствах, жестоких в своей непредвиденности, он мог только промямлить: «Что это значит? Что случилось?» Его даже не слушали. Вечная пантомима панического страха так мало изменилась: этот пожилой господин, с которым в одном из парижских салонов произошел неприятный случай, неумышленно повторял в общем виде некоторые позы, которые греческие скульпторы первых веков придавали пугливым нимфам, преследуемым богом Паном.376
Незадачливый посол, начальник канцелярии, которому предложили выйти в отставку, светский человек, с которым все холодны, влюбленный, которому натянули нос, иногда по нескольку месяцев изучают крушение своих надежд; они поворачивают его и так и сяк, словно ракету, пущенную неизвестно откуда и неизвестно кем, что-то вроде аэролита377. Они горят желанием изучить элементы, из коих состоит этот рухнувший на них, необыкновенный снаряд, жаждут узнать, чья это злая воля. В распоряжении химиков по крайней мере есть анализ; больные, не знающие, чем они больны, могут вызвать врача; в преступлениях как-нибудь да разберется следователь. Но нам редко удается обнаружить побуждения наших ближних, совершающих загадочные поступки. Вот так и для де Шарлю после этого вечера, к которому мы еще вернемся, в поведении Чарли все было неясно. Чарли, который часто грозил барону, что он расскажет, какую страсть тот ему внушает, должен был теперь достаточно «набить