Но класс вдруг возмутился.
— А ты кто такой, чтобы спрашивать? Кто тебе дал такое право? — послышались голоса. К Альберту присоединилось еще несколько друзей из тех, что хотели «плебисцита». Глаза их сверкали угрожающе.
— Зачем спорить, ребята? — перекрывая шум, закричал один из гимназистов, до сих пор ничем особенным в классе не выделявшийся. — Зачем спорить? — повторил он, улыбаясь, когда голоса утихли. — Давайте проголосуем, как просит Альберт!
— Вот именно, — с тупым видом поддакнул Альберт.
— Итак, — продолжал скромный парнишка, — кто за советскую власть — отходите влево, к окну, а кто за старую — вправо, к двери.
И первым шагнул к окну.
Опять начался шум. Когда он прекратился, оказалось, что у окна ровной шеренгой выстроился почти весь класс. Возле двери угрюмо топтались пятеро во главе с Альбертом. Наступило напряженное молчание. Одна сторона выжидательно смотрела на другую. И вдруг послышался веселый крик:
— Ребята, глядите! Витольд!.. Витольд!..
Раздался дружный смех. Все кричали наперебой, протягивая палец к доске:
— Глядите!
У доски, ровно посредине классной комнаты, стоял, переминаясь с ноги на ногу, Витольд Белевич. Альберт, желавший на ком-нибудь сорвать зло за неудачу, направился к нему:
— А ты с кем, чудик?
— Ни с кем… сам по себе, — растерянно пробормотал Витольд.
— Ах, сам по себе!.. Тогда — на вот тебе! — И коротким прекрасным «хуком» уложил Витольда на пол.
Этот удар был, пожалуй, единственным неприятным воспоминанием Витольда, связанным с переменой жизни.
Шли месяцы. Народ по-хозяйски начал наводить порядок у себя дома. Лавочники, заводчики и их прихлебатели — пострадали. А Витольд не пострадал. Можно было теперь открыто перейти в лагерь новых хозяев страны, но он не торопился: по квартирам и задворкам ходили слухи, что скоро придут немцы и все опять повернется по-старому. Пока они не пришли, благообразный и тихий светловолосый юноша постарался приобрести профессию счетовода. Имея эту скромную профессию, можно было работать у кого хочешь.
Витольд был замкнутым. Одни его знакомые считали это проявлением трусости, другие уверяли, что это национальная черта народа, скупого на проявление сердечных чувств. Белевич в душе смеялся над теми и другими. Но сам он не выносил насмешек.
Остряки говорили, что любимый плод Витольда — орех, а любимый зверь — черепаха, потому что он сам живет, как в скорлупе. И это злило счетовода.
Началась война, и вскоре перед Витольдом встал вопрос: уезжать в Россию или ждать прихода немцев? Многие уезжали, но были и такие, кто с нетерпением ждал «освободителей». Последних было несомненное меньшинство, но почему-то их шепоток отчетливей всего слышал Витольд.
Шепот услышать труднее, чем громкую речь. Надо трубочкой приложить руку к уху и вытянуть шею в направлении звука.
Очевидно, Витольд так и поступал.
Но даже себе он не признался бы в этом. Когда пришла пора сделать окончательный выбор — уезжать или оставаться, он остался. Он успокоил себя патриотической фразой: «Если родной край попал в беду, покидать его нельзя». Неизвестно, шептал ли он эту фразу потихоньку или кричал полным голосом? Скорее всего, шептал.
Он вообще не любил кричать. «Горло дерут только невоспитанные люди». А Витольд считал себя воспитанным человеком. Он совсем забыл о полуграмотном отце-садовнике; помнил лишь о матери, которая была почти хозяйкой в доме немца, носящего перед фамилией частицу «фон».
И потом, если шепчешь, всегда можно сказать, что тебя неправильно поняли.
Однако Витольд вовсе не считал немцев друзьями.
А русских?
Русских тоже. Он хотел, чтобы его не трогали ни те, ни другие. Ему хотелось отсидеться дома, пока идет бой.
Вместе с немцами вернулись и некоторые местные богатеи, в свое время удравшие от народного гнева. Вернулись в гитлеровской военной форме, злые, ищущие, на ком бы сорвать свою злобу. И тут Витольд убедился в мудрости своей жизненной политики: хорошо, что он не примкнул к красным, — теперь их ловили, беспощадно расстреливали или сажали в лагеря, что было равносильно медленной смерти. А Витольда никто не трогал. Он был одним из тех, которые в гитлеровских газетах именовались «местными жителями, уцелевшими от большевистских зверств». Витольд устроился счетоводом на один из частных маленьких заводиков, работавших на войну. Это спасло его от мобилизации в «добровольческий легион».
Однажды ночью к Витольду постучал один из его товарищей по гимназии, тот самый паренек, который в классе первым шагнул к окну.
— Мне нужно спрятаться до утра, — устало выдохнул он. — Я остался в городе по поручению советской власти… Мы воюем с врагом изнутри.
Витольд недовольно поморщился: его подняли из теплой постели.
— Ну и воюйте на здоровье! При чем тут я?.. До утра ты можешь остаться, но в следующий раз я отведу тебя в комендатуру.
Товарищ ушел в сырую тьму, не прощаясь.
А потом с фронтов стали поступать неприятные для немцев известия. Кое-кто из «переселенцев» снова упаковал чемоданы и удрал в нейтральную Швецию.
Вскоре бегство стало паническим. Убегали, уже не думая о том, куда. Убегали, лишь бы убежать, лишь бы спастись.
Витольд читал листовки, расклеенные в городе. «Всякий, кто попадет в руки красных, будет ими безжалостно расстрелян!» «Если это правда, то в поведении красных есть свой резон, — рассуждал Белевич, вспоминая все кровавые проделки гитлеровцев. — Красные не дураки! Конечно, они не будут распускать слюни от радости, что выгнали немцев… Кое-кто поплатится своей шкурой… Надеюсь — не я».
Но надежда была какой-то шаткой. К ней примешивалась тревога. «В горячке не разбираются, кто прав, кто виноват! Можно за милую душу пострадать ни за что!.. Переждать бы, пересидеть где-нибудь!»
Кто-то сказал, что красные, занимая город, не трогают арестантов-уголовников; во всяком случае, не расстреливают их. Витольд подумывал было уже о том, чтобы совершить небольшую кражу, сесть в тюрьму и там дождаться прихода красных. Но тут сами гитлеровцы принялись за чистку тюрем. Сначала расстреливали политических, а в последние дни не щадили и уголовников. В таких условиях шанс дожить до прихода красных был очень невелик.
И в эти дни тревожных раздумий судьба вдруг послала Витольду спасителя в лице некоего Бруно Струпса. Бруно был рыбаком, мотоциклетным гонщиком и коммерсантом. Самоуверенный до наглости, он среди немцев чувствовал себя, как рыба в воде. Недаром у него имя было немецкое. В условиях карточной системы, лимитов и нехваток, Бруно мог достать все что угодно — от молитвенников до кокаина.
Знакомство Белевича со Струпсом состоялось сентябрьским желтым днем, возле одного из городских щитов с объявлениями. Какой-то здоровенный лохматый парень в грубом рыбацком свитере и суконных, свинцового цвета галифе, держа в узловатой грязной руке пачку шелестящих бумажек, выкрикивал с вдохновением: — Продаю спасение от большевистского рая! Только сто рейхсмарок — и вы получаете место в вагоне и едете в Любек — самый красивый город на земле! Только сто рейхсмарок!
Лицо у парня было опухшее и небритое. Шея бычья. Вместо бровей — два белесых пучка верблюжьей шерсти. Но глаза из-под этих пучков смотрели весело и нахально. Парень совал свои индульгенции[17] под нос толпящимся у щита обывателям и, то и дело подтягивая спадающие штаны, громко уговаривал: — Налетай! Разбирай! Остались последние плацкарты! Только сто рейхсмарок, и ты — свободный человек!