так, господи?»
Кто ей мог ответить?
Репнев тоже не ответил Бергману,
— У меня к вам просьба, господин Репнев, — сказал Бергман, поеживаясь от близкой сырости болота, — я должен уйти. Там, в поселке, у меня остались раненые. Они уже не воины, когда ранены. Гестапо ликвидировано, протоколы допросов сгорели. Кранц убит, И я обязан быть там, среди немцев.
— Пока раненые, они не воины, — сказал Репнев, — когда выздоравливают, они опять берут в руки автоматы.
Вдруг опять вспомнилось стихотворение, прочитанное Коппом: «Господи, как остаться на воине человеком».
Он встал. Встал и Бергман. Лиц не было видно в темноте.
— Я вижу, вы не согласны, — сказал Бергман, — я понимаю...
Репнев молчал. Он не поверил Бергману. Может быть, тот заблуждался вполне искренне. Важно, что заблуждался. Он вспомнил, как Полина смотрела на немца, слышал, как она выговаривала это имя: «Рупп». Именно сейчас Борис понял, что с Полиной у него, кажется, все кончено. Не надо иллюзий. Немец уйдет, а он останется. Издалека Бергман будет выглядеть еще благороднее, еще рыцарственнее, а он, будничный, повсюду сопутствующий супруг, привычный, как хлеб, не тот хлеб, который необходим ежедневно в пищу, а обрыдлый, черствый хлеб, будет ли он ей хотя бы просто нужен?
Немец ждал ответа, а второй лежал неподалеку в телеге и тоже чего-то ждал. Но дождаться он мог только одного — пули. Судя по всему, этот Притвиц типичный пруссак. Да и сама Полина считает, что спас он ее больше по недомыслию. Но, как бы то ни было, оба они вели себя по отношению к ней как люди и как мужчины, а кроме той войны пушек и штыков, которая идет вокруг, незримо идет и война поступков. Немцы ставили ради Полины голову на кон, и он, Репнев, русский человек и ее муж, сейчас подставит свою голову ради них. Потому что, кроме логики войны, которую так хорошо знает Редькин, есть еще другая логика. И в делах чести русский не мог уступить немцам. А тут было дело чести, так это он понимал.
— Этого... адъютанта с собой возьмете? — спросил он, утверждаясь в своем решении.
Бергман встал и подошел к телеге, где лежал Притвиц. Он долго смотрел на распластанного обер- лейтенанта.
— Карл, — спросил он негромко, — если нас отпустят, вы даете слово молчать обо мне? Мы ведь с вами связаны одной веревкой. Если гестапо узнает, что вы спасали Полину, то... Даете слово?
Ответа они дождались не раньше, чем через минуту.
— Я буду молчать, майор, — хрипло сказал Притвиц.
Но был еще человек, которого все это касалось. И Репнев подумал, что со стороны он может сейчас очень напоминать какого-нибудь шекспировского интригана-ревнивца, умудряющегося единственным ходом и устранить соперника, и выглядеть при этом даже благородно. Но плата была слишком высока для интриги. Редькин ведь не простит ему своеволия. И за Притвица придется держать ответ... прежде всего за него.
Однако как бы там ни расплатится он завтра, а сегодня он сдержит слово и отпустит немцев. Надо только сказать...
Но говорить не потребовалось. Полина уже стояла перед ними. Глаза ее влажно сияли на смутном в темноте лице.
— Рупп, — сказала она, — вы уходите? Вы все обдумали?
— Да, Полин, — Бергман смотрел куда-то в сторону. — Я должен уйти, я должен быть с немцами.
— Значит, наша борьба не ваша борьба, Рупп? Значит, все, что вы сделали, было ошибкой?
— Я не с наци, я с немцами, Полин, — мучительно искал слов Бергман. — Я... Я готов выполнять ваши задания... Но я должен быть там, по ту сторону фронта...
— Вы путаник, Рупп, — сказала Полина и вдруг, притянув его к себе, прижалась лбом к его подбородку. — Вы путаник, но я верю в вашу честь, Рупп. В честь человека и интеллигента.
Репнев отвернулся и шагнул в темноту.
— Спасибо, Полин, — услышал он сдавленный голос Бергмана.
Где-то неподалеку на телеге ворочался Притвиц, надо было развязать на нем веревки. Он пошел было, но руки Полины обняли его за плечи.
— Коля, — сказала она, глядя на него мокрыми блестящими глазами, — я понимаю... Я благодарна... Но я боюсь за тебя, милый!
Он снял ее руки с плеч и пошел распутывать Притвица. И все-таки она была верна! Никогда бы она не стала «овчаркой». Никогда бы не полюбила Бергмана, если бы он был нацист. И теперь он уходил, а она оставалась... Она была верна не любви, а много высшему — делу! И негодующе, ревниво и оскорбленно, он все же восхищался ею, своей Полиной... Пусть даже не такой уже своей.
Через час, далеко обойдя лагерь, он вывел обоих немцев к гати. Дальше был здоровый сосновый бор, и там начиналась тропа, выводящая к шоссе.
— Все, — сказал он, — теперь вы дойдете.
Бергман повернулся к нему. Рассвет уже начинался, но пока только муть раздвинула черноту ночи. Лиц не было видно.
— Прощайте, Бергман, — сказал он.
— Прощайте, господин Репнев, — они одновременно шагнули друг к другу и обнялись.
— Надо спешить! — подал голос невидимый в сером сумраке Притвиц.
Репнев постоял, слушая их шаги. Он вспоминал, как Полина поцеловала Бергмана на прощание. Это не был поцелуй страсти. Но в том, как долго они стояли, касаясь друг друга лицами, было нечто большее, чем только уважение.
Он вернулся, когда совсем рассвело. Полина и какой-то боец выносили из блиндажа Редькина. Тот хрипел пробитыми легкими, но был в сознании. Полина и боец положили его на траву. Мутное от слабости и рассвета лицо его освещалось яростными глазами.
— Репнев, — позвал он.
Тот подошел.
— Слышь, — сказал Редькин с сипом в горле, — подумал я тут. Вот у меня пять сестер... Бывает же так. Одни бабы у матери рожались, я самый младший — один мужик... И вот, понимаешь, приезжаю я после училища, а там мал мала меньше. Детворы куча. Все жили в отцовском доме. Калужские мы, потомственные сапожники. Вот смотрю я на пацанов — а их навалом, пять семей все же, и думаю: господи ты, боже, в чем ходят? В моих, а то и дедовых еще сапогах, одеться как следует не могут, а у нас в лагерях новая техника БТ-5, БТ-7, БТ-28, Т-35, КВ. Машины — и все денег прорву стоят. А ведь нужны, потому что вот-вот они на нас попрут, немцы... И знаешь, о чем я в отпуске каждый раз мечтал? Не поверишь. Скорее бы, скорее бы нападали! Чтоб пустить из них юшку, чтоб скорее все это кончилось и чтоб моих разлюбезных танков больше не понадобилось. И уж теперь чего бы ни сделал, чтоб обломать им все зубы, каждого их солдата скорее в Землю закопать... Потому что сестрины детишки мне спать не дают. Мерещатся. Хлеба просят.
Репнев молча глядит на него. Где-то рядом присутствовала Полина. С момента, когда он решил отпустить немцев, она не сказала ему ни слова, только смотрела со странным ожиданием.
— Командир, — сказал он, наклоняясь и попадая в яростный луч редькинского взгляда, — тут такое дело. Немцев я отпустил.
— Каких немцев? — спросил Редькин, уходя глубже в шинель, на которой лежал. — Этого врача ихнего?
— И второго, адъютанта.
— А ты его брал? — спросил Редькин, чуть румянея. — Кто разрешил? Трибунал. Завтра же трибунал тебе.
Репнев отошел. Полина шла к нему. Она не слышала их разговора с Редькиным.
— Коля, — сказала она, прижимаясь к нему, — мы теперь вместе насовсем? Да?
Трудно быть на войне человеком, подумал он.
Утром, когда он без ремня, со связанными руками сидел в телеге, подошла к нему Надя.