l:href='#a53' type='note'>[53]. Раз образованные и в очках – значит буржуи. В сознании крестьян и рабочих люди в погонах воспринимались как представители старого мира, возвращаться в который многие из них не хотели. Многие белые офицеры, включая генералов Корнилова и Деникина, также не хотели возврата прошлого, но прошлого не с точки зрения бытового образа жизни, а в смысле государственного устройства России – реставрации монархии. Рабочие же, чье материально-бытовое положение перед революцией было нелегким[54], думали именно об изменениях в бытовом плане. То же самое можно сказать и о значительной части крестьянства, мечтавшего о дележе помещичьих земель. И прагматики-большевики объективно действовали в интересах крестьян, отдав им землю в безвозмездное пользование, и в интересах рабочих, обещая им “светлое будущее” именно на бытовом уровне. Деникин и его соратники выступили против Советской власти отнюдь не потому, что те передали фабрики рабочим, а землю крестьянам. Начиная борьбу с Советами, белые стремились к дореволюционному образу жизни в бытовом плане. Об этом писал журналист Г.Н. Раковский, бывший непосредственным свидетелем происходивших в 1919 году на Юге России событий[55]. В конечном счете, следует призанять справедливым утверждение Кенеза, согласно которому мировоззрение и позиции вождей белых были унаследованы от прошлого[56]. Стремление к старому образу жизни было естественно для людей, более четырех лет провоевавших и с неизбежной ностальгией вспоминавших мирное время, пускай часто и нелегкое в материальном плане. Но возврат назад был неприемлем для пролетариата и крестьянства. Таким образом, антагонизм между значительной массой рабочих и крестьян с одной стороны и офицерами с другой пролегал не в материальной плоскости, но в области менталитета. Этот антагонизм появился значительно раньше Гражданской войны, вспомним справедливые слова В.И. Ленина о страшно далеких от народа декабристах (типичнейших военных дворян-интеллигентов). Таким образом, выступившие против большевизма военные интеллигенты не сумели найти общий язык с народом, воспринимавшим их как чужаков. И крестьянское прошлое некоторых генералов не делало их в глазах рабоче-крестьянского населения своими. Надев мундир (да и просто получив образование), офицеры стали людьми другого, чуждого рабоче-крестьянским массам, мира. Так, Деникин прямо говорил о кастовой замкнутости офицерства и о его классовой, как он выражался, отчужденности[57] .
Оторванный от реальности идеализм и неспособность белых вождей, прежде всего, Колчака и Деникина и, тем более, генералов Н.Н. Юденича и Е.К. Миллера повести за собой массы, дав понятные им лозунги, заставляет сделать следующий вывод. В случае победы Белого движения ни Деникин, ни Колчак, вследствие своих личностных качеств, не смогли бы воспрепятствовать реставрации прежних земельных отношений в стране, оказались бы не в силах помешать приходу к власти ловким деятелям вроде Керенского, более искушенным в политике, чем генералы, но показавшим свою неспособность управлять страной. В результате измученную войной Россию сотряс бы еще один социальный взрыв, который вверг бы ее в пучину новых междоусобиц и анархии, чем не преминули бы воспользоваться соседние державы. Альтернативой всему этому могла быть только жесткая диктатура, но для этого требовалась харизматическая личность, каковой военные интеллигенты Деникин и Колчак не являлись. Однако, с другой стороны, русская военная интеллигенция в годы братоубийственной войны совершила несомненный подвиг, выступив с оружием в руках против бесчеловечной большевистской военной машины. И многие белогвардейцы, вчерашние преподаватели, врачи, инженеры, ученые, спасли честь России, поскольку воевали за Родину, т.е. за тот духовно-нравственный идеал, который составляет неотъемлемую и вечную ценность каждого уважающего себя народа. В конечном счете, доминантой поведения лучших представителей военной интеллигенции, надевших мундир Белой армии, стали евангельские слова: Нет больше той любви, если кто душу положит за други своя.
Евгений Князев.
Трудно быть богом
Увлеченным Мнемозиной студентам одного из столичных вузов в 1970-е повезло: по неведомой игре случая нам удалось увидеть, каким должен быть интеллигентный ученый, настоящий историк, яркий преподаватель. По аналогии с героем книги братьев Стругацких, нашего В.Б. Кобрина «забросили», как «прогрессора» в весьма далекую от идеальной среду сверх идеологизированного исторического факультета. Как мы его звали? Дон Румата? Вообще-то, точнее было бы – Дон Кихот.
Именно у него я и учился, а других, – составлявших обыкновенное агрессивно-беспокойное большинство преподавательского корпуса – терпел. Приходилось выслушивать эту тягомотину пять лет изнурительных сеансов камлания вокруг ПСС (полного собрания сочинений – сами знаете кого – Е.К.). И ни слова об их желтовато-коричневатых папочках с замусоленными тесемочками, ни слова о жухлых листках, исписанных фиолетовыми чернилами, по которым многие из них с монотонной патетикой начитывали свои унылые лекции. Вскоре после начала наших занятий многие студенты истфака единодушно решили: Владимир Борисович – самый интеллигентный из наших преподавателей. Он – ученик А. А. Зимина, выдающегося исследователя и инакомыслящего, автора известных монографий, из которых одна, та самая, – и почему бы это?! – только недавно была наконец издана. Каково же содержание русской медиевистики, что такое исследование нельзя было властям «разрешить», а «новую «хронологию» от двух расстриг- математиков – можно?
Конечно, Кобрин был не одинок, в нашей группе вел семинары прославленный историк и честный человек Э.Н. Бурджалов, на которого грозно «цикнуло» или рыкнуло ЦК КПСС и разразилось особым постановлением в период Оттепели. Вели занятия и другие интересные лица, но почему, собственно, Кобрин – лучший из наших преподавателей? Почему именно ему удалось достичь образовательной цели? Почему другие такого не смогли? А ответ предельно прост и ответ – единственный: он был ученым!
Про него иной раз говаривали «коллеги по цеху», будто Кобрин «не создал научной школы», «не сумел стать «корифеем» или «узнаваемым медийным лицом», не был произведен в сановники политизированной исторической науки. Да он и не стремился им быть! Простительно ли не стать завкафом или деканом, допустимо ли не обзавестись обходительной секретаршей и сворой борзых референтов? «Не могу я быть Птолемеем, даже в Энгельсы не гожусь», как писал наш Галич. Ученому всей этой атрибутики не нужно, ибо интеллигент в референтах не нуждается.
Окуджава шутливо спел: «Антон Павлович Чехов однажды заметил, что умный любит учиться, а дурак – учить». Кобрин когда-то одним росчерком пера обрисовал наше ремесло:
У историков настолько интересное профессиональное занятие, именно оно составляет существо их деятельности, что на филателию, значки и грампластинки их не хватает. Почему мы его обожали? Он нам казался воплощением интеллигентского «неумения жить», что раньше точно именовалось донкихотством, когда роман в переводе Сервантеса еще читали некоторые школьники средних классов. В не филистерские времена было вовсе не стыдно подражать таким Донам Руматам. Народнический стиль шестидесятников некогда еще вовсе не считался предосудительным, у преподавателей не принято было «модничать»: вековые демократические традиции отечественной интеллигенции явно мешали.
Чуть выше среднего роста, он аккуратно выглядел в своем синем пиджаке, как и в светло-бежевом – выходном. У него забавно топорщился длинный воротничок рубашки, и галстук он завязывал каким-то слишком не тугим и неровным узлом, наверное, так и не смог выучиться этой премудрости. Зимой его перчатки часто бывали в обугленных дырочках: заговорившись с собеседником, он их прокуривал. Нацепив драповое пальто, он потом надевал в разноцветную клетку шарф, придерживая его подбородком, как сказал бы Набоков, по-русски. У нас совершался выбор: «Хочешь ли ты быть таким как он?» «Конечно, хочу». Тогда будь, если сможешь. Изредка доставая очки, чтобы что-то важное отыскать и прочитать, Кобрин неторопливо расхаживал по атриуму нашей «alma mater studiorum», огибая широкие колонны, раскланиваясь со знакомыми, добродушно шутил и скоро курил на переменах.
Его лицу с оживленной мимикой придавали колорит профессорская бородка клинышком и густая с