— Kamerade! — повторил Шредер громче.
Глаза Павловского расширились, и в них забрезжила уходящая жизнь.
— Надо верить, kamerade, — шепнул Шредер, — верить в победу, понимаешь? Верить в свободу, в будущее…
Лицо Павловского болезненно сморщилось. Он шевельнул губами.
— Что ты говоришь? — спросил капо, нагибаясь еще ниже.
Павловский вглядывался в него с нарастающим напряжением в стынущих глазах. Он снова шевельнул губами. И наконец прошептал:
— Свобода…
И умер.
Потом долгое время ярились эсэсовцы. Шредера увели с собой Крейцман и Надольный, которые, как раз когда Павловский умирал, оказались вблизи третьего блока. Судьба капо была предрешена. Впрочем, Шредер не оправдывался и своим молчанием и спокойствием сам подписал себе приговор. Его не застрелили на месте, наверное, потому, что он немец. Но все заключенные понимали, что самое лучшее для него — это быстрая смерть. Так ли случилось, неизвестно. Во всяком случае, никто больше Шредера не видел.
Что бы с ним ни сделали, происшествие такого рода было первым за время существования Освенцима, и это роковым образом сказалось на заключенных. Вялость и усталость тут же покинули эсэсовцев. Все вскочили и толпой выбежали на плац. Ярость их была каким-то массовым безумием, которое превзошло все. Лагерь пережил свой самый страшный час. Могло казаться, что вся человеческая ненависть и жестокость всей земли сгустились под сводом этой ночи, обезумевшие и ненасытные, и что никто живым из этого ада не выйдет. В тишине хрипели возгласы избивающих. На концах шеренг и в глубине их стонали и выли избиваемые. Наконец эти крики палачей и жертв слились в один вопль человеческой муки.
А тем временем распогодилось. Туман поредел, ветер стих. Мороз стал крепчать, и даже несколько звезд блеснуло в высоких провалах. Через час, когда усталость наконец сморила эсэсовцев, всё постепенно начало успокаиваться. Последнего человека убили в заднем ряду третьего блока. Это был молодой священник из Радомя, который наклонился, чтобы отпустить грехи умирающему товарищу. Застрелил его Крейцман.
Поверка продолжалась.
К утру Стась Карбовский потерял сознание. Перед этим он мучился долго и тяжело. Еще раз избитый Надольным, он несколько часов пролежал оглушенный болью и горячкой, пока наконец не забылся. И только один раз, когда подумал о Ваховяке, твердо говорящем «нет», что-то проникло в него, что он воспринял как сожаление, только не смог его осознать и понять.
Ночь подходила к концу. Было морозно, воздух очистился. На рассвете совершенно распогодилось, и с остатком темноты все звезды показались на небе. Но вскоре стали бледнеть и гаснуть. Только мрак еще долго стоял над землей. Восход солнца происходил незаметно, заслоненный все тем же светом прожекторов. Первая заря, стеклянистая и хрупкая, упала на высокую полосу тополей и осталась там как блеклый отсвет невидимой ясности.
Тишина приветствовала этот восход. Люди в шеренгах, безмолвные и застывшие, выглядели при медленно занимающемся рассвете как жуткие призраки, которых согнали сюда, чтобы они свидетельствовали о ничтожестве существа, называемого человеком.
Никто уже ни о чем не думал, и никто ничего не хотел. Если в ком-то еще тлело сознание, то было оно лишь блеклым клочком, который бессильно терялся в собственной пустоте и в пустоте и молчании мира. В каждом блоке было по десятку с лишним умирающих. Но лагерю не грозило безлюдие. В ближайшие дни с разных сторон прибудут новые транспорты.
И наконец на пятнадцатый час поверки, когда день уже занялся и погасли прожекторы, нашли учителя Сливинского. Нашли его за грудой бочек и ящиков, в углу темного погреба одного из разбираемых домов.
Он был холодный и одеревенелый — должно быть, умер уже много часов назад.
Примечания
1
Труд приносит свободу (нем.).
2
Перевод Анны Радловой. — Шекспир В. Ричард III. М., Искусство, 1972, с. 182.
3
Товарищ! (нем.)