промелькнул перед его глазами Вацек Завадский, бьющий окровавленной рукой в барабанчик.
И тут послышался мягкий голос Крейцмана:
— Спроси его, доволен ли он тем, что его наказали?
Капо, повернувшись к Ваховяку, повторил вопрос по-польски резко и повелительно. Но глаза его умоляюще подсказывали парню нужный ответ. Тот с минуту размышлял. Наконец поднял на Шредера твердый взгляд и сказал:
— Нет.
Крейцман придвинулся.
— Nein?
И окинул Ваховяка мальчишеским любопытным взглядом.
— Nein? — повторил он почти нежно.
— Нет, — ответил Ваховяк.
Крейцман улыбнулся добродушно и невинно. Взгляд его соскользнул с Ваховяка и как-то рассеянно стал перемещаться по стоящим в шеренге. На минуту все забыли об усталости, о своих болезнях и пронизывающем холоде. Все стояли оцепенелые, словно загипнотизированные, не смея дышать. Взгляд молодого блокфюрера долго и медленно блуждал от лица к лицу, и какой-то миг каждый был уверен, что именно на нем задержится этот взгляд, таящий неведомый приказ. Высоко в темноте выл ветер. Морозный туман резал лицо.
Наконец взгляд Крейцмана остановился на Карбовском. «Конец», — подумал Стась. И почувствовал, что внутри у него все затряслось. Он стиснул зубы. Когда Крейцман кивнул ему, он послушно вышел из шеренги.
— Ближе! — спокойно сказал эсэсовец.
Стась очутился подле Крейцмана. Тот кивнул уже Ваховяку. Потом, когда оба заключенных стояли перед ним, он обратился к Шредеру.
— Скажи этому, — и он указал на Ваховяка, — что если ему не нравится быть битым, то, верно, он предпочитает бить. Так пусть бьет этого.
Шредер повторил. Он стоял бледный, но спокойный. Ваховяк, услышав приказ, которого не ожидал, вздрогнул. Взгляд его хмурых, угрюмых глаз помутнел. Он молчал.
— Бей! — хрипло приказал капо.
Ваховяк через плечо взглянул на стоящего рядом Стася. Они знали друг друга только по поверкам, никогда даже словом не обмолвились. «Бей», — говорил взгляд Стася. С минуту они молча смотрели друг на друга.
— Быстрей! — подстегнул Крейцман.
Ваховяк повернулся к нему. Взгляд его снова был мрачный, ожесточенный и твердый.
— Нет, — глухо сказал он.
— Nein?
— Нет!
Крейцман неторопливо достал револьвер и, не поднимая руки, не целясь, дважды выстрелил. Ваховяк покачнулся и обеими руками схватился за живот. Но не упал. Только лицо его посерело. Напряженными глазами, из которых, казалось, вытекают все силы замирающей жизни, он вглядывался в молодого Крейцмана, который был его ровесником. Тот какое-то время выдерживал этот взгляд. Слегка улыбнулся. Потом выстрелил еще раз. Ваховяк вздрогнул, словно его охватила внезапная дрожь. Напружинился, вырос на миг. И упал.
Шелест прошел по рядам. Это люди перевели дух. И тут же замерли. Крейцман искал новое лицо. На этот раз выбор его пал на Трояновского.
— Бей его! — обратился он к Карбовскому, когда тот вышел из шеренги.
Стась почувствовал, как все в нем замирает, скованное страхом. Машинально занес руку. Ударил. Одеревенелыми от холода пальцами почувствовал, что скользнул ими по шее. Крейцман свел темные брови.
— Сильнее!
Карбовский ударил сильнее. Трояновский стоял перед ним неподвижно, слегка наклонившись, опущенные веки скрывали его взгляд. «Хочет, чтобы мне было легче бить», — подумал Стась. Ударил еще раз. Неожиданно Крейцман схватил его за куртку и подтянул к себе.
— Сильнее! — повторил он со спокойным нажимом в голосе.
Стась судорожно сжался.
— Ты будешь бить как надо?
— Буду, — прошептал он.
Крейцман выпустил его и подтолкнул к Трояновскому. И тогда он вслепую принялся бить стиснутыми кулаками. Попадал по голове, по лицу, по груди. Спустя минуту он перестал разбирать, куда попадает. Чувствовал только, что бьет со все большей силой, с нарастающей яростью и наносит удары все болезненнее. Трояновский был в крови. Но веки все так же оставались прикрытыми. Только дышал он громче, тяжелее. Один раз даже приглушенный стон вырвался у него из-за стиснутых губ.
— Halt! — крикнул наконец Крейцман.
Стась опустил руки. Ладони горели, кончики пальцев были в огне. Он почувствовал, что правая рука в чем-то липком. «Кровь», — подумал он равнодушно. Машинально сжал руку и стал растирать кровь пальцами. Он не очень понимал, что с ним творится. Боль, пронизывающая голову, почти ослепляла. И когда Крейцман велел ему вернуться в строй, он еле добрался до своего места. Было просторно, рядом недоставало Ваховяка. Трояновский уже стоял на своем месте.
Стась оцепенел. Кончики пальцев горели все сильней, он чувствовал, что падает куда-то внутрь себя, в глухую боль, словно в темную чащобу сна. В раскаленном добела воздухе он слышал хриплый голос Надольного. Перед шеренгой пробегали эсэсовцы. Фигуры их вырастали. Далеко, на другом конце плаца, выл избиваемый человек. Ближе к ним тоже кто-то кричал. И опять поодаль, и уже в другой стороне. Потом вдруг наступила тишина. Сзади хрипло дышал судья Маковский. Тени колыхались на земле. Надо всем была ночь и ветер. Где-то вверху, над самым плацем, мерно и пронзительно стучала палочка о барабанчик.
Шли часы.
«Свобода! — думал Трояновский. — Моя свобода! В состоянии ли я был уберечь ее, если бы до меня дошло дело?» Он чувствовал, как фальшиво прозвучало бы сейчас «да», в котором еще недавно он готов был поклясться. Можно защищать свое достоинство, но без уверенности, что выдержишь до конца. Думать о себе и быть собой — сколько иллюзий и обманов между тем и другим! Но смысл, смысл всего этого? Вникая в это, он распрямлялся и трезвел, потому что временами его охватывала страшная усталость, казалось, не выстоит на ногах больше, чем пару минут. Он боялся этого. Неопределенный страх охватывал его при мысли, что в какой-то момент усталость повалит его на землю и тогда сбегутся эсэсовцы. Он слышал, как где-то сзади люди падали. Не то трое, не то четверо за это время. В ушах у него еще пульсировал крик одного из них, протяжный, звериный вой избиваемого ногами человека.
— Господи! — шепнул сзади Павловский.
И такая безнадежная тоска прорвалась в этом почти безголосом шепоте, что Трояновский вздрогнул. «Смысл, смысл всего этого, — стал повторять он упорно, — смысл этих страданий, смысл этого истязания?» И тут, неизвестно как, вспомнился хор из «Страстей по св. Матфею», чистая и простая мелодия, разверзающая небо и по мере постепенного нарастания чувства сама становящаяся небом. Он напряженно слушал эту партию внутри себя. Он не смог бы ее напеть, хотя она вздымалась в нем уверенно и безошибочно. Но это было и не нужно. Ему достаточно было беззвучного рисунка, светлыми каденциями возносящегося ввысь. И как будто из самого сердца этого хора, который вели чистые женские голоса, в него перелилась огромная и отчаянная жажда того, чтобы каждое мучение, каждая боль, каждый обрывок тягостных мыслей этих людей, тысячами заполняющих плац под навесом ночи, чтобы они уцелели от уничтожения и гибели и, пусть неведомые другим людям и забытые в будущем самими униженными, чтобы все-таки существовали вечно, причем гораздо выразительнее мига своего существования, передавая самую суть жизни и судеб людских.
Время шло. В людях, окостенелых от холода, полубесчувственных от усталости, постепенно утрачивалось ощущение минут и часов. Вся эта поверка, уже без памяти о начале и без надежды на конец,