державшегося на ногах учителя природоведения из любельской гимназии. Звали его Игнацы Сливинский. Находился он в лагере всего лишь месяц, но похоже было, что долго не протянет. Вот уже две недели он работал на укатке территории, а поскольку был босой, то поранил ноги острым щебнем. Раны страшно болели и гноились. Кроме того, он страдал тяжелым бронхитом, на голове кровоточили несколько ран от палки, надзирателя, ведающего катком, левая рука бессильно болталась от свирепого пинка; к тому же он все делал в штаны. Унтер-капо знал его с этой стороны и ежедневно бил за обмоченный тюфяк. Поскольку Карбовский несколько месяцев спал рядом с Завадским и поддерживал с ним приятельские отношения, Надольный подозревал, что студент должен был знать о планируемом побеге. Так что он решил приглядывать за ним, а для начала скрасить ему жизнь новым соседом.
В тот вечер Карбовский долго не мог заснуть. Лежал навзничь с закрытыми глазами, голова наливалась тяжестью, и временами казалось, что весь он как есть падает в какой-то глубокий мрак. И тем не менее он находился в полном сознании и сонливости не ощущал. В какой-то момент, движимый рефлексом многомесячной привычки, он приподнял руку, чтобы найти в темноте руку приятеля. Но наткнулся на чужое тело.
Учитель еще не лег. Скорчившись, еле справляясь со свистящим дыханием, он на ощупь обматывал ноги лоскутьями. От неожиданного прикосновения он вздрогнул, и Карбовский почти тут же почувствовал, как теплая влага начинает подтекать под его бедра. Он машинально поднялся и так же машинально лег. Под ним было так мокро, словно на тюфяк вылили ведро воды.
Учитель сидел неподвижно, перестав перевязывать ноги. Со всех сторон доносился тяжкий храп спящих. Прошло несколько минут. Наконец учитель тихо и жалобно прошептал:
— Вы уж извините…
В груди у Стася защекотало от неожиданного желания расхохотаться. Он не выдержал и фыркнул, коротко, но громко. В дальнем углу кто-то приподнялся на тюфяке.
— Тихо! — раздался истеричный голос.
Это был старший Павловский, который сегодня и на поверке и позже получил от унтер-капо бесчисленное количество ударов по лицу. Обычно не злой и отзывчивый, в те периоды, когда его охватывал страх, он становился невыносимым. Вот и сейчас он вскочил и принялся кричать приглушенным голосом:
— Хотите в рапорт угодить, и тот и другой, хотите, да, хотите? Который из вас хохотал?
В противоположном углу кто-то громко выпустил газы.
— Свинья! — крикнул старший.
— Ты! — послышался из середины низкий голос. — Перестань мудрить, унтер-капо услышит — и ты же по морде схлопочешь, мало тебе было?
Старший притих.
— О, господи! — простонал он. — С ума тут сойдешь.
Стась прилагал все больше усилий, чтобы подавить в себе смех. Какая-то лихорадка трясла его изнутри, где-то в самой глубине живота, в груди клокотало, к горлу одна за другой подступали щекочущие судороги. Эта потребность расхохотаться во все горло одолевала его все настойчивее, прямо как понос. В то же время он замирал от страха при мысли, что будет, если он не справится с этим смехом. И так довольно долго он был раздираем этими противоположными чувствами. Наконец он перевернулся на живот и незаметно для себя заснул.
Новый день начался нормально. Встали, когда на дворе было еще темно. Оказалось, что в отсеке есть умирающий: врач из Варшавы, доктор Парчевский, уже несколько дней болевший воспалением легких. Парчевский был в сознании. Он знал, что ему осталось жить несколько часов, и просил, чтобы с ним не возились. Старший тем не менее побежал к капо. Поскольку тот был где-то занят, произошло то же, что вчера вечером — пришел Надольный. Тот, благодаря прежней своей профессии, имел наметанный глаз и мог сразу распознать агонию. Он наклонился над доктором и пнул его носком сапога.
— Вставай, ты!
Старший, видя устремленные на него взгляды, рискнул.
— Может, освободить его от поверки? — спросил он, заикаясь.
Унтер-капо повернул к Павловскому свое удлиненное лицо с синеватой щетиной, как обычно у брюнетов. Вульгарные, хотя и правильные черты придавали этому лицу зловещую красоту. Старший нервно выпрямился. А Надольный внимательно вглядывался в него, долго-долго, и наконец твердо сказал:
— На поверке должны быть все, и если что — ты будешь отвечать, и уж я тебя тогда отделаю, увидишь!
И, обведя медленным взглядом стоящих вокруг, добавил:
— Не советовал бы никому обращаться выше.
Надольный пользовался особым доверием блокфюрера, светловолосого Крейцмана. И было известно, что капо Шредер никогда не отменяет приказаний своего подчиненного. Любые проявления недовольства он старательно скрывал, и только наиболее наблюдательные и давно уже находящиеся в лагере заключенные понимали, что именно этот человек, по внешнему виду такой же службист, как и остальные, в действительности думает и чувствует. Он был хорошо сложен, с сильными и мускулистыми руками механика, которым был в Ганновере во времена своей свободы, но удары его были легче, нежели у других надзирателей, и никогда умышленно он не бил в особо чувствительные места. И еще можно было заметить, что Шредер никогда не бьет, когда он один. Строгим он бывал только при своем унтер-капо или блокфюрере Крейцмане.
А раз все дело взял в свои руки Надольный, на поверку должен был явиться и умирающий доктор. Магистр Павловский, суетясь и дико вопя, лично наблюдал, чтобы приказ унтер-капо был тщательно исполнен. Перед тем как покинуть помещение, Надольный еще успел проверить тюфяк, на котором спали Карбовский и учитель. Постель просохла, но осталось предательское большое желтое пятно. Надольный тут же обратился к Стасю:
— Это ты?
И, не дождавшись ответа, ударил парня в лицо.
Учитель, задыхаясь от кашля, хотел что-то сказать, но Надольный оттолкнул его плечом. И, не спуская со Стася светлых, почти прозрачных глаз, сказал:
— С этого дня ты, говнюк, будешь отвечать за тюфяк, понял?
Стась молчал, вытянувшись. Хотя он знал, что унтер-капо не любит, когда ему слишком долго смотрят в глаза, он не отрывал взгляда от этого угрюмого лица, наклоненного к нему так близко, что он чувствовал на губах теплое, пропитанное табаком дыхание. «Сейчас ударит», — подумал он. Ему было все равно. И он даже не дрогнул, когда тупая боль прошила голову от левого уха до самой глубины черепа. Только потемнело в глазах и вдруг в ушах возник плотный, почти беззвучный шум.
— Понял? — повторил Надольный, придвигаясь ближе.
— Да, — ответил Стась, сделав усилие, которое понадобилось ему, чтобы открыть рот и извлечь из глубины шума свой голос.
— Доволен?
— Да, — повторил Стась тише, еле слыша себя.
Очнулся он, только очутившись на дворе, на туманном, холодном воздухе, когда, дождавшись своей очереди у насоса, стал обливаться холодной водой.
Белый, ослепительный свет прожекторов как всегда придавал лагерю сходство с огромной киностудией, где среди необычных, словно из кошмарного сна перенесенных декораций слоняются толпы статистов, готовящихся к какой-то массовой сцене страдания или бунта. Посреди плаца стояло вчерашнее возвышение. Одинокое среди пустынного пространства, среди рядов кирпичных блоков, оно выглядело маленьким и невзрачным.
Отходя от насоса, Стась наткнулся на учителя, который стоял в стороне, скорчившись в куцей форме, дрожа от холода и от кашля. Он собирался обогнуть его, когда тот сделал рукой неуверенное движение. Стась остановился. Видно было, что учитель хочет что-то сказать, но кашель не дает вымолвить слова. Длилось это довольно долго. Тем временем большинство заключенных успели уже умыться, и возле кухни начала собираться толпа. Раздавали завтрак. Наконец учитель стих и поднял смертельно усталые глаза больного человека.