Пришлось однажды нам гатить фундамент для Беловской школы. Слой «замеса», слой камня. Камень следует разровнять в замесе, чтобы не было раковин. Тружусь. Отскакиваю, когда на замес сыплется сверху с носилок камень. Бригадирша мне: «Не ровняй, не ровняй, пусть кучами лежит! Быстрей фундамент поднимется». — «Помилуй, говорю, прочности не будет в фундаменте, а это ведь школа!» — «Э, отвечает, нашим с тобой детям в этой школе не учиваться, а мне процент повышать надо, бригаду кормить!» И — мат. Так «туфтили» всегда и повсюду.
В общем, смело можно сказать, индустрия социализма в СССР на тяжелейших её участках строилась руками заключенных и высланных мучеников, вымиравших тысячами.
И долгое время при виде новых строений (осматривая тот же Московский университет), я думала не о категориях архитектурно-эстетических, а о том количестве жизней, которые это создание унесло. Так же и природа долго была ненавидима, как среда, стоившая столько мук людям, ее покорявшим и цивилизующим. Петербург строился «на костях», а социализм в СССР в XX веке? Из бабочкиных крыльев, вероятно?
Если подневольные строители на воле были рабочими да еще сибиряками, то общо говоря, в заключении они теряли лишь свободу передвижения. Климат был привычный, работа тоже. Соотносительно семьи их на воле, может быть и питались не лучше, работали так же каторжно. Но фактор заключения порою сам по себе убивал людей.
В самом мучительном положении в лагерях оказывались городские служащие, южане, не переносившие климата, а в особенности интеллигенция с непосильной нагрузкой тела и души. Труд непривычный, непосильный, каторжный убивал таких быстро наравне с животными условиями быта, озверял, а пощадив физически, убивал в человеке духовное. А убить духовное, интеллектуальное, обезличить, измордовать человека, способного на осознание жизни, способного к протесту — это уж была не экономическая, а политическая задача заключения в СССР. Меня по малой моей вине, может быть и оставили бы на поселении, будь я только женщиной, но в массе оказалась заметной — в лагерь!
До войны мордовать начинали уже на следствии, пытали и запугивали, зверски искалечивали. Теперь здоровые люди все-таки были нужны, калечить запрещалось, хотя садисты оставались. В начале 50 г.г. евреи рассказывали о страшных побоях: победивший «советский фашизм» уже не нуждался в фиговых листках лозунга о «братской солидарности народов».
А в лагерях «мордовали» трудом, окриками, ненужной перенятой у блатных, торопливостью, суровой суетою поверок, шмонов, издевательской «инвентаризацией личного имущества» — чтобы красть. При таких инвентаризациях публично просматривали наши нищенские личные вещи, вплоть до плохо простиранных штанишек и мелкостей жентуалета, над которыми гоготали.
Однажды шмон застиг меня посреди зоны среди казаков. Я вывернула по требованию надзирателя свой мешок, и он с издев кой перед всеми стал перебирать мои тряпочки, презрительно распяливая маленькие в то время мои бюстгальтерчики.
— Ты што над женщиной издеваешьсья!? — закричали суровые наши дядьки-казаки, стоявшие вокруг, как на толкучке, над своими распростертыми сидорами, дядьки, способные в иной час и изнасиловать, закричали угрозно, видя, как краснела их «сестрица» при этом. И негодяй отстал, даже не «обшмонал» до конца.
Сломить достоинство! Отсюда и сроки чудовищные. Оторопела я, узнав из газет, что какая-то международная шпионка за границею получила семь лет, то есть такой же срок, как и я, и в три с половиной раза меньше, чем мой муж и сотни тысяч русских.
За срок малый человек мог притаить в себе себя, за великий срок, начисто измордованный, сламывался неизбежно. Опять-таки был учтен исторический опыт: после 20 лет Шлиссельбурга никто не вступал уже в активную политическую борьбу. Но тогда были десятки, теперь — масса.
Сломить достоинство! И поэты копали песок годами, пианисты теряли пальцы на шахтах, нежнейшие женщины работали ассенизаторами. Годами. Десятками лет, потому что выход на поселение после заключения обрекал только на физический труд, в паспорте освободившегося профессора писали: рабочий.
Иссасывая из человека его рабочую силу, добиваясь распада личности, его духовно ломали. Десятками лет, потому что после конца срока полагался для «госпреступников» выход «на поселение», в еще большей степени страшная кара. Пожалуй, иные интеллигенты опускались быстрее так называемых «простых людей»: вшивели, бродили по помойкам, обращались в лагерных «шалашевок», пополняли из страха ряды лагерных сексотов. Поняв довольно скоро задачу, я изо всех сил сопротивлялась именно такому насилию. Сотни нравственных запретов на себя налагала и вынесла их, особенно в первые годы. Надо было противостоять их «тыканью», не положенному уже по инструкции, ни разу перед ними не заплакать. Надо было оставаться чистоплотной, что в иных лагерях весьма трудно. Не позволить себе ни взяток, ни подлого должностного «подсиживания». Ни мата, ни скабрезности — не из «прюданса», мне никогда не свойственного, только из противодействия фашизму отечественному, хотя природу его в то время представляла смутно. Я не была в этом, конечно, одинокой, достойно вели себя многие женщины, ставшие моими подругами. Слышала порою: «В лагерях люди так обнажаются, а вот вы…» Такой способ сопротивления, быть может, и спас меня: уважали!
Пытка трудом была запланирована. Перед арестом меня вызывал начальник следственного отдела НКВД. Он меня называл землячкой, потом догадалась: это был брат моего соученика по школе в Ставрополе. Он грозил: у вас есть мать! А на мой вопрос, за что меня наказывают, ответил, что наказывать, якобы, не намерены, но «проверят» трудом. Беспечно и доверительно, будто разговор шел «на равных», сказала, что труд привыкла уважать с детства — я не лгала — и считаю, что наказание трудом — нонсенс, а уж коли «проверять» человека, который что не положено узнал, и с кем не положено встречался, так уж на поприщах для него привычных. На копке канав только озлобиться мне, да и работала бы неумело, плохо, а мыслей моих им не прочитать. А на труде привычном, идеологическом, очень просто узнать, что я есть. Удивился генерал такому аргументу, в кресле откинулся тупо, разрешили мне даже работать в Кемеровском Комитете по делам искусств, но все же потом посадили «проверять трудом». Тут я им и выдала — бригадиры твердили: старается, а процентов дает нуль. Однако труд государственный, созидающий как бы, уравнивал зеков с прочим населением страны. Я его вкусила порциями невеликими, но памятными.
Неуспех зависел от моей житейской непривычки и слабости. Многие ценили именно такой труд: рабочие изгоями себя не чувствовали, трудности переносили, как солдаты. К примеру, чудесный латышский художник никак не хотел уйти на «легкую» работу из бригады Володи Габулаева, знаменитой своими рекордами по области сплошных лагерей, как Кемеровская. Для меня таким спасением оказалась моя сестринская и актерская работа.
Зонные же рабочие, повторяю, были подлинными изгоями труда, хотя работали не по команде. Дневальная, например, должна была обеспечить свой барак теплом при голодном угольном пайке (это в Кемеровской-то области). Таскать тяжеленные ведра с углем. Его приходилось воровать, выменивать на «кровную пайку», чтобы за недостаток тепла не избили работяги, вернувшиеся с холода. Уголь просеивали, использовали пыль, шлак. Дрова на растопку надо было изыскивать самой, «шестерить» работягам, чтобы приносили щепки и чурбачки с объектов, что в общем-то было запрещено.
Вода добывалась не всегда «из крантика». А ее требовались десятки ведер. Например, в Анжерке в самом углу огромной пустынной зоны был колодец с воротом и двухведерной бадьей на тяжеленной неповоротной цепи. Утопленное ведро — какая страшная беда для какой-нибудь голосившей по нем старухи, а в дневальные назначали обычно старух.
На женучастках пособить в тяжелом мужиков не было. А уж коли появлялись по самонужнейшему делу, как слезно, бывало, иная «мать» упрашивает ради Христа что-нибудь сделать ей в помощь. А мужики подсобляли главнее тем, кто мог хорошо покормить или уплатить за услугу своей женской статью — голодные мужики в жензоне тоже имели свой интерес.
Обеспечить бригадников надо было чистотою, то есть неустанным скоблением грязи, плесени в огромной порою казарме. Убрать обледенение с порогов (пешней отбивая наледь). Очистить лагерные тропинки после стихийно могучих снегопадов. За клопов материло начальство дневальную, а где не было прожарок, бороться с их неисчислимостью приходилось только кипятком. А это — ведра, ведра, ведра… Мне самой, например, на «придурковой» работе — завбаней доводилось только вдвоем с пожилой тетей Ирой — бывшей участницей борьбы с Колчаком — натаскивать вручную и заливать в цистерны — банные котлы ежедневно по 500 ведер воды, а потом выслушивать грубую брань работяг, когда я требовала эту воду