По женщине, как таковой, страшно и пыточно тосковали молодые.
Из-за ставшей широко известной строгости моей в этих вопросах, ко мне никто никогда не «приставал», слыла я «монашкой», существом бесполым, чему способствовало и амплуа медсестры. И не оспаривала я мнений, что ни с кем не живу по вере в Бога или «живу» тайно с врачами. Врачу никто, даже блатные не перешли бы дорогу: слишком нужен им был медперсонал. Только однажды, по окончании голода, в жаркий летний день ко мне подошел юноша из наших казаков. В плавочках только, загорелый, тоненький, стройный. Покрасовавшись передо мною цветущим видом, он видимо уловил удовольствие в моих взорах на него не мог же он знать, что, смотря на него, я думала об Антиное, — горячо и убеждающе зашептал: «Борисовна, сестрица! Ну, посмотрите на меня, какой я хороший, здоровый, ни на коже ничего, ни внутри боли какой. Давайте со мною жить. Ведь вы еще сами молодая!» Ни религией, ни брезгливостью я не стала ему объяснять свое «воздержание», как обычно отвечала любопытствующим, а просто сказала, что люблю только мужа своего, а без любви ни с кем не могу сблизится. Антиной понял меня и ушел с сокрушением.
Не объяснила я ему, да и самой стало это ясно лишь впоследствии, что лагерный эрос с первых дней привел меня в состояние сексуального шока, от коего не избавилась я до полного постарения. «Матерное мышление» потрясло меня в первые же дни нашей репатриации так, что я не ощущала себя женщиной до тех дней, пока не попала в «общество себе подобных».
Матерное мышление настигло меня и в следственной маленькой тюрьме, где мы с Верочкой были единственными женщинами. Я восприняла это как факт величайшего унижения человеческого достоинства, которое во что бы то ни стало следовало сохранить… Как шок восприняла я факт, когда при тюремной поверке по камерам надзиратели докладывали старшему (а из коридора в камеры все слышно), что в тюрьме содержится столько-то… и вместо слова «мужчин» произносили заборное слово. И хотя про меня говорили «и одна баба», я, потрясенная, пожаловалась следователю. Он понял это не как возмущение надругательством над человеческой личностью сидящих за решеткой людей, а как возмущение дамы тем, что рядом «выражаются». Нужно признать, после моей жалобы заборных слов в коридоре не произносили.
Второе впечатление в следственной тюрьме. Она была маленькая и незаметная снаружи. Из нее нас возили в большое здание НКВД в закрытом «черном вороне», где каждый подследственный помещался в отдельный «шкафик». В нижнем этаже большого здания вызова на допрос тоже ожидали в закрытых «шкафиках», к задней стене которых была прикреплена узенькая полочка, на которой даже не помещался при сидении зад. Стены были исцарапаны, исписаны сообщениями, поручениями, фамилиями. Я тщательно читала все: авось, что узнаю о муже. И не здесь ли он? Было нацарапано: «Кребко били резиной». Долго размышляла: кто же такой КРЕБКО, приняв за фамилию, и только постфактум поняла: это слово «крепко». Я тогда любила каждого, кто сидел рядом в соседних «шкафиках» и совала папиросы в скинутые кучей телогрейки, проходя мимо. Запомнила среди подобных надписей одну в бане на Свердловской пересылке:
«Идущий по льду скользит». Потом я взяла эту фразу для заголовка своего стихотворения в период «романа» с В. Г. Щ.
Сидя однажды в таком «шкафике»-ожидалке, слышу из комнаты дежурных конвоиров: молодой голос читает вслух из книги «Анна Каренина» тот кусок, в котором Левин объясняется с Кити. Читающий, видимо, восхищен: …Кити… сияющее лицо… что-то о девичьей чистоте.
— Вот есть же такие девушки! — произносит юный тенорок.
— Все они… — раздается ответный бас старшего надзирателя Есакова, — все хотят… Ты думаешь, вот эта (обо мне) сидит, не хочет? Да ей только предложи…
Будто он по щеке меня ударил: я была в зените тоски и любви, отрешенной от всего земного, к мужу, в высшей фазе своего за него страдания. Смогла ответить этим животным только «королевской осанкой», когда меня вывели из шкафика на допрос.
То, что я знала о грязи житейского, становилось теперь моим постоянным окружением, бытом.
И тревожнее всего я расспрашивала своего, в общем приятного, следователя (нач. следственного отдела, посетив тюрьму, сказал: «Мы вам дали самого нашего гуманного следователя») не об условиях тюремного быта, не о возможном моем сроке, а о том, неужели придется его отбывать с проститутками. Половину его я так именно и отбыла. Стража наша ничем не отличалась от блатяков, безусловно верила, что «все они хотят…». Помню, как удивился солдат, сопровождавший меня из Арлюка в маргоспитальский театр, когда я вознегодовала на его бесхитростное предложение на привале: «А может, полежим, побалуемся, а?» И в чем-то стража была права. Она наблюдала такую распущенность и бесстыдство, неприкрытость лагерного секса, что даже хорошие дядьки делали свои выводы.
Майор Гепало долго тешил себя иллюзией, что порученные его попечению «уандыши и фияуки» представляют собою «вечно женственное». Женственность же порою оборачивалась обыкновенным скотством. Это именно у него пять женщин забеременели от плотника Ивана. Стали размножаться лесбиянки. Часто, получив командные должности, насильственно развращали девочек. Майор плевался, но терпел. Был доброжелателен. Под Новый год, после 12 часов зашел в бараки поздравить нас с Новым годом и пожелал всем скорого освобождения. Кстати, тут произошел конфуз со мною. Вика Зайлер, концертмейстер И. А., была великая искусница делать игрушки и к Новому году сделала мне из ватки крохотного — сантиметров в пять — дедика-морозика. Очаровательная белоснежная игрушка была мною поставлена под елочную ветку, украшенную белыми бумажными звездочками. Подле этой «елки» мы, пятеро «артисток», встретили Новый год, ели что-то вкусное, привезенное Сониной мамой (Соня была местная жительница), выпили какой-то квасок и улеглись. Вошел майор в шинели внакидку, поздравил. После его ухода бежит красавица-нарядчица Верка:
— Борисовна, майор просит тебя продать ему, за сколько хочешь, этого Морозика.
Вокруг зашумели голоса:
— Отдайте, отдайте ему, гаду! — Все возмутились: только что женщины барака любовались и прелестной игрушкой и умилялись, как «их артиски» так хорошо и благородно встречали Новый год. Конечно, я отдала ему Морозика и заснула горестно. Но утром нашла игрушку под елочкой: Викочка за ночь сделала мне другого. Он — уже затрепанный и грязный, украшает и теперь мои елки.
Майор «воспитывал» нас. И личным поведением, и явной склонностью к изящному. От него всегда несло «адикалоном», как он называл духи. Гепающий по голенищам стеком, стоящий, избочась, с осадкой низкозадого тулова на одну ногу, с фуражкой на лоб — типичная позитура «первого парня на деревне» — он считал себя культурным ужасно, и девок непрерывно призывал к культуре — на воле слово это входило в моду.
И вот ему, шесть раз прослушавшему «Евгения Онегина», бабы из блатной «бригады-ух» устроили сцену.
Бригаду уже вывели за зону на работы. И вдруг девки полегли на землю и, как одна, завопили, что на работу не пойдут, пока не дадут им… мужиков. «Начальничек, дав-а-ай мужиков!». Наиболее отчаянные стали делать непристойные телодвижения, громко и непечатано крича, чего именно они хотят. У ворот зоны началась оргия бесноватых. Конвой открыто бить не мог: вокруг был город. Прибежал начконвоя. Бабы не вставали, хотя их незаметно, из-под низу пинали сапогами между распяленными ногами. Началась массовая истерика. Выскочили все штабисты. Пришел майор и, надо сказать, оказался на высоте:
— Постыдитесь свету! Вы же женщины! Где ваш стыд?! — Бабы вопили, чтобы он не проходил по зоне, иначе они отрежут ему причинное место и сделают сие место предметом общего употребления. Знаменитый лагерный мат витал над толпою, которую долго не удавалось загнать обратно за прикрытие зоны.
Наконец, вихляющихся и распатланных баб погнали в карцер. Туда прошел майор. Не знаю, о чем говорил, но с опозданием бригада на работу вышла. В карцере майор долго никого не держал.
В этом лагере единственный раз и мне довелось познакомиться с кондеем, уже не в качестве сестры, подающей помощь узникам, а в качестве арестантки.
Грузили бревна. (Я уже не была ни сестрою, ни завбаней — «подсидели» сестры-бытовички- воровки). Начался густой снегопад. Спасаясь от метели, мы стали под стенку сарая-лесопилки. Бригадирша в погоне за «процентом» распоряжается: работать! Я возразила первая: в метель не работают по инструкции — возможны побеги. Все-таки приказано работать. Но прямо с вахты меня и несколько единомышленниц