— 25 лет.
Да и сама я иная: образ мужа, живой и зримый, меркнет, алгебраизируется. Я сама — «на грани», чему свидетельство стихи тех дней:
Долг! Ради него отказываюсь я от последней радости женского во мне. Надо от этой нечистоты уйти. Но мне это страшно после опыта Анжерки. Так самоубийца в последний миг агонии цепляется за жизнь. Я обдумываю «самоубийство» — уход из театра, но в миг последний за него цепляюсь, и уже не ради творчества — ролей не дают, а ради физических преимуществ, которые театр дает. Кроме того, я ведь страшно обязана В. Г.: возвращением в театр из анжерской каторги, в первую очередь. По всем законам и лагерной, и обычной морали я веду себя нечестно.
Лагерные обстоятельства сами разрубают гордиев узел наших отношений. Однажды на рассвете надо мной склоняется кто-то громадный и теплый, голос зовет меня: «Родная…» Я делаю вид, что не могу проснуться, и думаю, чем он подкупил дневального, чтобы проникнуть в нашу комнату… Постояв, он выходит.
Через полчаса он уйдет с бригадами (он теперь десятник) на стройку, а нас в последний раз увезут на Зиминку, где мы узнаем, что Зиминка закрывается, что близ Киселевки не остается ни одного женского участка, на котором нас можно «числить». Зиминскую жензону увезут в Белово. Узнав об этом в то солнечное утро, он пришел проститься. «Но я не почувствовала его тоски, не пожелала проснуться», что, расставаясь, видимо, навсегда, он «благословляет мое имя…». Так написал он в прощальном письме, когда нам привезли из Киселевки наши вещи, подарки и письма актеров и поклонников.
И я опять с облегчением вздыхаю: судьба — «кисмет» нас развязала и оставила нам только письма, полные дружеских чувств и теплоты. Мне нужно только это.
Чтобы покончить с темой В. Г., хочется сказать, что, отыскав меня по освобождении моем по оставленному адресу тети, он мне и освобожденной помогал в устройстве с работой в той же Киселевке. Освободившись позже меня, прямо пришел на мою квартиру на шахте Тайбинка. Но, уехав домой, полагаю, умер. На Тайбинке ждали его возвращения на работу, долго берегли ему «место» (он никак не мог устроиться на родине), но потом, мое письмо к нему вернулось с надписью: «Адресат выбыл…» У него было больное сердце, а дома встретили его почти враждебно, и жена и дочь…
А нас из Белово зимою направили в Сиблаг, в другую «систему лагерей», откуда вернуть нас в театр ИТК было невозможно. И.А. этапировали в лагери г. Сталинска, где на обильных женучастках он мог подобрать женсостав для нового своего театра. О нем я больше никогда и нигде ничего не могла узнать. А нас, пятерых актрис «погорелого театра», тоже разбросала судьба…
…«Амуры и зефиры все распроданы поодиночке».
Глава V
Ландыши и фиалки
(Секс в лагерях)
Рассказ
Я в мир амеб однажды низошла,
Влача изысканные покрывала,
И мне открылось в фокусе стекла
Незримой жизни мудрое начало.
Им хорошо питаться и дышать,
Не зная груза нужных нам понятий
Сначала только страшно наблюдать,
Любовь без поцелуев и объятий.
Когда майору Гепало в управлении ИТК объявили, что назначают его начальником Беловского женского лагучастка, он вспотел и из краснорожего стал белый.
— Ты человек женатый, — сказали ему, — жену, говорят, любишь, так что бабы тебе ни к чему…
— Ох, я же без матерного слова… С войны это, как присловье у меня.
— Знаем, знаем, — сказали, — отчасти поэтому и назначаем тебя к женщинам, чтоб отвык. Ведь ты же советский офицер! Культура, понимаешь… — Кто-то из товарищей глумливо посоветовал: — Н-да… Там, брат, это… как его… — вечное женственное… Там, хотя все они и б… тебе некрасиво будет. Так вот, брат, тебе совет: как захочется матюкнуться, говори вместо тех слов другие, что понежней, ну, там «ландыши- фиалки», к примеру…
Дня два дома потренируйся… Я пробовал — помогло!
Самый главный начальник, генерал, образованный, пахнущий дорогими, еще трофейными духами, тоже:
— Смотри только, Гепало, ты на фронте привык… Тут придется, товарищ дорогой, воздерживаться. Мы все, советские офицера в обществе себе не позволяем. Знаю, знаю, сам Ворошилов… Но — в обществе……Правда, в лагерях, по слухам, женщины хуже мужиков выражаются, ну а нам, советским офицерам, все же нельзя себе позволить… Уже на это жалобы от заключенных поступали. Так что слабину им не давай! Мы ведь, хотя и наказываем, но одновременно и воспитываем, — сказал генерал с полной верой в то, чем закончил речь.
Лагерный мат даже у человека привычного вызывал сердцебиение, а непривычный мог, ну, просто сомлеть, что и со мной, без шуток, бывало. Это совсем не то, когда оскорбительно ругаются, в белый свет от тягостей — так ругаться на войне научился и сам Гепало, что понятно и извинительно.
А тут мат был с остро сладострастными смакованиями срамных подробностей, своеобразное сексуальное упражнение, сублимация постоянно жгущего людей полового жара, который мог утоляться только случайно и тайно. В матюг обыкновенный — трехэтажное исконно народное унижающее выражение — вплетались виртуозно все физиологические действия человеческие, все особенности, все извращения сексуального сближения, накопленные человечеством со времен библейских. Произносились они с каким-то особым оскалом, присвистывающими звуками, со своеобразным «одесским» шиком. Так что Гепало с его простительной фронтовой привычкой на таком фоне выглядел жалким дилетантом. Почему энкаведешникам запрещалось «выражаться» перед зеками в ту пору — не знаю: может быть по инструкции писаной, может быть по неписаной этике. Правда, и среди них попадались люди порядочные, верившие, что в лагерях из г… делают людей. Иллюзия эта и заставила в общем-то неплохого дядьку-сибиряка со всеми его словечками