Леночкой заметно полнеют. Театр «на волоске». Все мрачны.
К счастью, прибывает еще одна актриса-героиня Ника (из медсестер). Житейски умная, очень сценически одаренная, она счастлива, что попала в театр и не подозревает, что, быть может, после моей неудачной попытки помочь Леночке, она и попала-то к нам потому, что сестра (у И. А. большие связи с начальством). Узнав, что мы все можем «загреметь» на женучасток, Ника сама предлагает избавить девочек от тайных плодов запретной любви.
Мы живем теперь в светлой и просторной гримировочной. По зоне, по-прежнему, ходить запрещено, но мужчины приходят в свой клуб, и режим стал слабее. Все «сожительствуют». Даже я стою «на атанде», когда пары уединяются. Заключенные строители клуба предусмотрели несколько потайных уголков для так называемых заначек». Проходящие через зону случайные женщины их тоже навещают.
Живем при театре мы не постоянно. Числимся как женский его состав в контингенте расположенного неподалеку женучастка Зиминка. Это сельхозучасток. И мы, когда нас увозят (машиной, без тяготы), работаем на прополках и посадках. В них сейчас есть нечто даже приятное: стоит ослепительное солнечное лето, по моему примеру, многие работают в трусах и бюстгальтерах. Я загорела так, что почти без грима могу играть Гоней.
Театр все не объявляют профессиональным. Так как мы попадаем под дождь, простужаемся, начзоны позволяет оставлять нас в зоне на починку мешков. Сначала шипят девки: «Подумаешь, барелины!» Но после просмотра наших спектаклей расконвойкой в Киселевке и на тырганских гастролях, отношение к нам меняется, нас начинают беречь.
Во время поездок не раз подмечаем ненависть населения к нашим стражникам-конвоирам. Мы с Соней, наиболее идейной девочкой, ликуем: народ ненавидит наших «господ».
Но вот наступают роковые дни. Утром отстонали обе девочки от Никиного вмешательства в ход уж большой беременности, вмешательства смелого, как и полагается невежде, не думающей о последствии в случай неудачи. На вечер неожиданно объявляют «Свадьбу Кречинского» для приезжего начальства. Леночка — Лидия. Платье — белое. Я — помреж. Вижу, как на сцене Леночка вдруг алебастрово белеет под гримом. В антракте, в уголочке поднимает передо мною тюлевый подол. На простыне, которой она себя предусмотрительно окутала, алые пятна. Еле шевеля помертвелыми губами, девочка просит еще подмотать простыней, благо, платье с турнюром. «Не бойтесь, Евгения Борисовна, — шепчет девочка, — Я не закричу, не закричу, лишь бы кровь не выступила…».
Руки наши дрожат, зубы клацают, пока мы, торопясь, подматываем новые простыни. Не понимаю, как выдержала она спектакль, но понимаю, чем стал для нее театр, который она могла бы погубить обмороком или стоном. На сцене участники, не знающие истину, заметили, что Лидия «умирает», но, когда на миг уходило сознание, заслоняли Лидию, меняли мизансцены, выбрасывали целые куски с ее репликами. А я из-за кулис вижу, как Лидия весь акт на ногах, как героически бережет белое свое платье. Отец ребенка играет Муромцева. Руки его дрожат. И. А. величественно спокойно глядит из-за кулис на сцену: «Будет «скандал» или нет?». «Быть его театру, или не быть?»
За кулисы приходит ничего не подозревающий Владимир Георгиевич. Он сокрушен: такой ответственный спектакль, масса начальства, а актеры, и особенно Лидия, играют ужасно!
— У Лены начался выкидыш, — шепчу ему. Он хватается за голову:
— Боже мой! Ведь сразу после спектакля подадут машину, чтобы увезти вас на Зиминку! Господи, все обнаружится, и я тогда опять потеряю Вас! — он все о своем…
— Если Вы меня любите, — действуйте! Надо отменить отъезд!
В начале последнего акта оба испуганных «волка» совещаются, куда-то бегают. В. Г. возвращается несколько успокоенный: время позднее, наш отъезд отложили на утро, но зато машины не будет, нас поведут пешком.
Ходить пешком мы, пятеро, особенно любили: дорога шла летним подлеском, вещей с нами не было, вокруг цвела природа, если конвоиры попадались хорошие, нам позволяли рвать цветы или полежать на травочке.
Но завтра — пешком! И потом у Лены может не закончиться все к утру. А если у Сони уже спровоцированный выкидыш начнется на Зимнике? Тогда все равно! Все обнаружится: там и отдельной комнаты для актрис нет. И врачи чужие, все на людях!
А на сцене Вика незаметно затирает пятнышки крови на полу, туго сжимает бедра полуобморочная Лидия. Наконец, Кречинский ломает кий. На поклоны Леночка уже не выходит, грубо крикнув: «Мне плохо!».
— Лидия играла прекрасно! Из нее будет настоящая артистка! Большая и настоящая! — громко замечает И. А., заглянув в нашу комнатку, где Лена стонет шепотом, бережно сбросив с себя костюм. Мы никого не пускаем в комнатку, стираем с нее грим, копошимся в окровавленных простынях, куда падает что- то живое и алое.
— Владимир Георгиевич, ради меня, придумайте что-нибудь, чтобы нас завтра утром задержали… — И он придумывает: втирается в разговор с начальством о спектакле и выражает сожаление, что оно не посмотрело у нас, он называет пьесу, в которой Лена не занята. И начальство соглашается: если завтра днем ему покажут спектакль, оно успеет вернуться в Кемерово к нужному сроку. Мы не слишком ликуем: у Лены еще не все кончилось, а у Сони еще не начиналось. Мы выигрываем только ночь.
К утру у Лены кончилось. В 12 часов спектакль. На рассвете я сжигаю в печке все «компрометирующее», а крохотный трупик обретает могилку под сценой. От обилия крови на том, что сжигалось, разносится запах жареного мяса. Мы дрожим: мяса-то у нас нет. Меня ругают.
Во время обсуждения другого спектакля бледнеет Соня (к счастью, уже отыгравшая). Но у Лены температура. Ребенок Сони «старше» Лениного и «еще шевелился», пока Нина утаскивала его под сцену, в подполье. «Он был уже беленький! — рыдает мать, — Мальчик!»
Ленина температура все спасает: у нас — «грипп», а может быть «тиф», наша комнатка «на карантине», вход даже надзору воспрещен. «Заразилась» и Соня. Об отъезде нашем не может быть речи. Если случится что ужасное: свои врачи «покроют», репутация театра спасена. И вольный начсанчасти врач Ермак промолчит: он за театр… Однако к вечеру, благодаря героическим мерам, пенициллину и всему, что спасает, температура у обеих нормализуется, и, несмотря на мои протесты, они встают.
Хотя все это протекало в страшной тайне, слушок по зоне пополз. Шепоты. И мое имя упоминается рядом с В. Г. Оказывается, он из мужского самолюбия что-то кому-то намекал. Ярость моя сменяется раздумьем и прозрением. Вокруг — нечистота. А, собственно, кто мы, актрисы, в глазах работяг-казаков? Изолированные от них всех, лишенных женского общества, в то время как придурки им пользуются. Мы, безусловно, для рядовых зеков выглядим, как гарем для привилегированных избранных заключенных. Да и события, только что пережитые театром, что такое, как не мрак и грязь, ибо Леночка и Соня не только искусству послужили, но и вожделениям их возлюбленных. Едва ли И. А. в других обстоятельствах сделал бы «героиней» бесцветную и недаровитую Соню. И его отношение ко мне, разве это не грязь? Не низкая месть за то, что не стала его наложницей?
Да и отношения с В. Г. рисуются уже в другом свете. «Хитрость сердца» — придуманную им «любовь огромную и безответную» сменяет все более настойчивое требование более конкретного женского внимания. Все актрисы наши осторожно и тайно «сожительствуют», даже Вика-воробей, болонка, шныряет в «заначки» к красавцу Грише К., годящемуся ей в сыновья. Все вокруг любится и даже размножается. Что я за цаца такая? — иногда прорывается у В. Г. в интонации. И уже не я, а он подтрунивает над «гимназизмом» наших отношений. Их поэзия меркнет, даже иллюзорная поэзия. Доходит до меня, что он в интимной компании назвал меня «жена». Он, видите ли, стесняется, боится показаться смешным в слишком длинной роли платонического воздыхателя. Со скрытым хихиканьем нас порою стараются оставить вдвоем. Да и я понимаю — ведь не девочка, сколько ж можно целоваться без естественного продолжения? Он уже уговаривает придти к нему ночью, обещает расставить такую стражу, что начальство(!) никак не сумеет унизить наше сближение. Он прибегает к аргументам возраста: это де последняя моя женская возможность! Мне уже 40. «Тела твоего просто прошу, как просят христиане: хлеб наш насущный…» — читает он вместо «прекрасного мгновения». И я его понимаю: я выгляжу ханжой и пуристкой, педанткой среди той атмосферы, что сложилась в театре.
К моей душе он уже не прислушивается, как прежде, не уважает сути моей, переполненной тревогой за мужа: письма от него грозно показывают, что он после переследствия получил новую полную «катушку»