Мы с Владимиром Георгиевичем долго сохраняли дружество, ибо иллюзией чувств некогда спасли психику от растления и омертвения, украсив жизнь чувствами истинной влюбленности, чуть миновала жесточайшая полоса биологической борьбы за существование — голод и смрад быта. Окутывание эротики флером чувств тоже служило сопротивлением распаду личности, который был предусмотрен для заключенной в лагери интеллигенции.
Я это хорошо уже понимала и «подыгрывала» В. Г. в дальнейшей нашей лагерной переписке, которая, кстати сказать, была единственной возможностью писательства. Я нашла для него образ чайки, подсказанный мне в одинокие ночи в оледенелой анжерской каптерке контуром белоснежной птицы из инея на черном стекле окна. И переписка не обязывала меня ни к каким унижениям.
Он писал много и красиво, посылал свои стихи с рыдающими интонациями. Чтобы проверить не теряются ли письма, мы их нумеровали: опус 1, опус 2. Прибежала девка-цензорша: «Что это за шифр: «ор-2», «ор-8..?». Пришлось объяснить. «Вот я вам завидую: ка-ак он вас лю-бит!»
Цензоров мы обычно игнорировали, как животных, не стеснялись. Еще в Белово цензор, принося мне послания мужа, сказал однажды: «Читая ваши письма, я понял, что такое муж и жена».
Версифицировала и я, благо в каптерке впервые в лагерях была одна:
К тому времени образ мужа стал именно «образом», идеалом, «звездою», нереальным, уже почти не представляемым, но прочно сидящим в сознании. И все-таки живое, рядом горящее чувство В. Г. вытеснить его никак не сумело. Долг, долг, долг руководил мною с момента нашей разлуки в Лиенце. Как я оказалась наказана потом! Мы стали другими, новыми, во многом чужими.
Имела неосторожность в письме рассказать мужу о моем «романе». Он так и не смог понять, что в поединке трех сердец, трех человеческих душ победитель — он!
Борьба за театр и возвращение актрис продолжалась. Иванов и В. Г. делали «ходы конем». Р. было сказано: «Если не вернут меня, театру — не быть!» Ведь И. А. был у В. Г. «на крючке» с Соней, которую вместе с Леночкой привозили с Зиминки на отрывки из игранных спектаклей. А желание вернуться в театр становилось для меня не только вопросом возвращение к «себе подобным», к творчеству, но вопросом спасения жизни: я переболела бруцеллезом и с должности сестры слетела.
2. «Ход конем»
Мы кололи лед. Не помню, как называлась река в Анжеро-Судженске, на которой мы в тот день работали. Всю зиму кайлили и грузили «гравер» (гравий), несколько раз лопатили цемент — работа, при которой я получила жесточайший гнойный конъюктивит и совершенно навсегда потеряла голос, прежде богато интонированный. Чистили грейдер — шоссе от космических снегов — многие километры тяжелейшего труда. Причем в торопливости, при огромных каторжных нормах, когда медленно работать запрещалось. Со стороны зеков не могу припомнить прямой жестокости обращения со мной лично, но всегда ко мне, как к трудяге, отношение было ироническое, хотя, втянувшись, я работала, пожалуй, не хуже других. Но ко мне был какой-то «особый счет», от чужих. Те, которые знали меня в ипостаси сестры и актрисы, безоговорочно шли мне навстречу: «Борисовна работает изо всех сил, но процентов — ноль», — говорили бригадиры из наших.
В солнечный предпасхальный день, когда повсюду уже текло, бригаду послали на реку, кайлить и грузить лед для каких-то охлаждающих целей (холодильников в массовом потреблении еще не было).
Снежный матовый покров стаял, и лед, толщиною с полуэтаж дома сверкал, зеленовато- жемчужный, в солнечных лучах слепил глаза. Торопили: с заготовкой льда запаздывали, нормы дали огромные.
Самые в бригадах здоровенные девахи кайлили, пилили лед, разбивали крупные отломы кувалдами, ударяя по пешням. Звон и визжанье пил разносились далеко по реке с низкими берегами, и вблизи слышалось надсадное дыхание женщин с кувалдами. Все искрилось, звенело, пронизанное солнцем, но радости не было.