Появлялись безумные. Кто, кроме специалистов, мог установить истину? Тем более, что в психбольницу для зеков где-то возле Томска направляли только буйных. А у нас по зоне бродил напряженно сосредоточенный человек, подходя к встречным, многозначительно и таинственно говорил: «Я — шизофреник!» Петька Химии, молодой журналист — казак, будучи всегда неуравновешенным, «совсем сошел с ума» и сделался лагерным юродивым. От таких обычно отказывался конвой. Врачи пожимали плечами, начальство, исчерпав меры дисциплинарного воздействия в борьбе за рабочую единицу, прекращало преследование таких несчастных или хитрецов. Сактировать их было нельзя: «политические!».
Сталкиваясь с мостырщиками, мной описанный гуманный старенький доктор-земец, ночи не спал. «А вдруг он вправду больной!» или сокрушался: «Ни черта медицина не стоит!»
Один случай гениальной игры в сумасшествие чуть не наградил меня новым лагерным сроком. Привезли на беловскую пересылку сумасшедшего, следующего спецэтапом в Томскую психбольницу. В нашей больничке переполох: он лаял, кусался, изгрызал термометры, изранивая рот. Но заметила я, что стекло он не глотает, а вместе с пузырями крови выплевывает. Потом уловила, что перемигивается с блатным паралитиком (был «посажен» за то, что «ссучился») Васькой. Не придала значения: бывают минуты просветления и у сумасшедших, а тут «своя своих познаша». Васька помогал его кормить, и видимо, дал понять, что я «Человек», так как больной был мне во всем покорен, а на врачей бросался с рычанием. Меня намеревались присоединить к конвою для сопровождения его далее в Томск, да Алексей Петрович отстоял, заявив, что я здесь уж так нужна! Выделили сестру-девчонку, сняв ее на время с общих. По дороге «сумасшедший» бежал, очень смело, обдуманно и умно. Будь на месте сестры я, не миновать бы мне «довешенной статьи» «за пособничество побегу» (при моей 58-й, которая всегда виновата, это случилось бы, а девчонка-бытовичка отделалась допросом и испугом).
Тоннер, врач прекрасный, с большой лагерной практикой, то есть универсальной, все такие штуки разпознавал с первого взгляда. Чтобы отучить блатяков от обмана, он сразу же начинал «лечить» жестоко, резать, колоть (блатяки же, не щадя себя в мостырках, ужасно боли боятся), пока «больной» ему не признавался в «самодеятельности». Тогда, не донося начальству, доктор лечил хорошо и гуманно последствия мостырки.
Существовал у блатных обычай засыпать глаза стеклом толченым с химическим карандашом. На этап такого не возьмешь: глаза лиловые. Алексей Петрович при таких зверских самоистязаниях особенно волновался, бил в морду дураков, сопротивлявшихся леченью. «Негодяй! Это теперь не твои глаза, а мои!». Это была страшная мостырка. В Арлюке, например, жила девушка студентка-блатнячка. В порыве истерического «самосожжения», столь присущего такому психофизическому типу людей, засыпала глаза, а доктор, тот, что деньги за лекарства брал, лечить не стал. Она совершенно и навсегда потеряла зрение. Молодая, красивая и неглупая.
Тоннер самоотверженно лечил. Был к ним милосерден до удивления.
Доставили к нам из жензоны женщин отобрать «таланты» для организующегося театра. Одна — совсем молоденькая с прекрасным голосом. Талантов поселили в госпитале в одной со мною комнате. «Певица» оказалась столь вшивой, что подушка ее за ночь стала серой и шевелящейся. Доктор сам брил несчастную, скальпелем вычищая вшей из-под корочек на искусанной голове. Еще и приговаривал: «Не плачь. Вот мы тебя почистим, волосы вырастут, найдешь себе тут хорошенького сачка». Алексей Петрович подобную омерзительную работу поручил бы даже не мне, а санитарке.
Несмотря на опытность Тоннера, все-таки и он стал жертвой обмана при широко задуманной блатными мостырке. Пережили мы с ним в зоне «эпидемию сифилиса», причем Тоннер даже начальству заявил, что в венболезнях он «швах»! Началось все это вот почему.
Блатные поначалу неохотно покидали вновь организованную зону: с нее путь лежал только на дальние северные этапы. Они терпели даже побои и преследование работой со стороны «политических» нарядчиков. Тогда сами, я полагаю, «контрики» стали распускать слух, что нас собирают в особые лагери, чтобы сразу уничтожить в случае войны (в начале прошедшей так и случалось, многих просто расстреляли, например, в Яе). Слух полз. И тогда началось повальное бегство блатных, тем более, что и массовые грабежи становились невозможными: нас было подавляющее большинство. Вопль «Пропадем мы здесь» ширился. Дальних этапов боялись, но можно было уйти из этой зоны в специальные лечебные лагпункты, в нашем же милосердном климате, например, в вензону. И потекли в санчасть «больные» с жалобами на «вензаболевания».
Действительного сифилиса было 1–2 случая, но мостырщиков стали десятки. Тоннер в венболезнях не разбирался, анализов у нас не делали. Узнав эту «слабину» врача и от настоящих сифилитиков разузнав симптомы, блатные текли и текли с шанкрами, сыпями, головными болями, со ссылками на общение с истинными сифилитичками. Внешние признаки мостырились так: в типичных местах папироской наносились язвочки, приправлялись марганцем, розеольная сыпь наносилась, кажется, покалыванием иглой. Начальство едва успевало отправлять в вензону «подозрительных». На этом настаивал сам Тоннер: ему самому надоели блатяки. Однако он учит их «уважать медицину»: пока отправление оформляется, он начинает «лечить» — колоть. Мостырщики сразу обнаруживаются, так как блатные ужасно боятся уколов и боятся их последствий для здоровья. Они сопротивляются бешено, визжат, отбиваются, у многих доктор добивается признания в мостырке, но начальству не докладывает, берет в свой практический опыт. Иные, сопротивляясь, визжат: «Вот скоро вас…» — «И вас с нами»… — хладнокровно говорит врач. Особенно комичен был в сопротивлении лечению Юрка, одесский, будто с плаката урка, явившийся с «махровым шанкром». Требует наряда в вензону. Изолируем. Покамест — биохиноль. Он убегает из изолированной палаты. Запирают в ней, раздевают до белья: куда пойдешь в мороз! Он распевает блатные песни и рассказывает мне, как «шикарно жил» на воле, даже портянки шелковые носил. На уколы в кабинет не является, и мы еще раз убеждаемся: мостырщик! «Признайся» — говорит Тоннер, парень упирается и дерзит. Тогда мы с Иван Петровичем, захватив все нужное, сами идем в палату, Тоннер произносит свою формулу об уважении к медицине, я беру шприц с биохинолем. Юрка выскальзывает между долгими ногами врача, тот ловким приемом валит его на пол, стягивая подштанники, обнажив посиневшие ягодицы. Я вонзаю шприц. Это очень больно, так как парень бьется. Объясняю: больно, потому что бьется. «Ой, сестрица, мамочка! Не надо! Не надо!» — Ты лучше кричи: «Ой, не буду доктору врать», — щурит глаза Тоннер. Потом парень все допытывается: «А что будет, если здоровому человеку такие уколы?», но признаться врачу в мостырке никак не хочется: а вдруг доктор — сука скажет начальству, тогда погибать и ему вместе с «фашистами!».
Число вливаний (разных) при Тоннере переваливало до полусотни. Как повар над котлами, я сидела над кипящими стерилизаторами, в палатных помощниках у меня двое райхсдойче — Вайс и Герд, о которых — особый очерк.
Как интересно с Тоннером работать! И он меня ценит. Попадаю в неприятность: приходит Ниночка Белозерова за справкой. «Сказали надзору, что Чистяков меня исколотил. Осмотрите меня! Он меня пальцем не тронул!». Оглядев только ноги, даю справку, что следов побоев не обнаружено. Оказывается, следы есть, и на спине, и на грудной клетке. Тоннер в панике: за «связь с блатными» (потакание) меня хотят снять. Но он отстаивает, объяснив, что я неопытна перед хитростью и меня не трогают.
Глава IV
Амуры и зефиры
1. Необыкновенное лето
«Я тебе театр построил,
а у тебя актрисы кобенятся…»