мне пустой кисет.
— Возьми, сестра, — говорит он мужественно и покровительственно. — Только махорку я уже… ску… оставил себе.
Я целую его беленькую головку: «Вот целая горсть махорки тебе и награда. И всегда, когда нету курить, приходи ко мне, я дам».
Однажды он все-таки заразился чесоткой, и мы дали пацану «отдохнуть» — забрали в стационар, хотя обычно чесотку лечили, не освобождая от работы. Он признается мне, что, увидя сыпь, «совсем душой свалился», потому что, оказывается, очень боится схватить «вереническую болезнь». — «Да разве ты сближаешься с женщинами!». — «Ну что ты, сестра — пугается мальчик. — Ну их совсем! Только мне сказали, что этим можно и без бабы заразиться, а потом дети калеки будут».
— Ты уже думаешь о детях? — улыбаюсь. Но с чрезвычайной серьезностью мальчишка говорит: — А как же! Я только вырасту хорошенько, скорей женюсь. Думаю на старше себя взять. — А? Женатому как- то спокойней…
Кокошка, сидевший за пустяки, как большинство малолеток, скоро освободился и погиб в первый же день работы своей на свободе, в шахте. Смешного мальчишку знали все в зоне, и все сожалели, даже надзиратели. А я, глядя на еще «живой» у меня кисет, всегда вспоминаю рассудительного милого Кокошку.
8. Побеги
К конвоиру, стоявшему на пригорке у границы зонных работ, где заключенные женщины — и я с ними — с гомоном кайлили замерзшие кучи «гравера» (гравия) и погружали его в непрерывно подъезжавшие «с воли» машины, подошел мальчишка-подросток. В шапке-ушанке, от мороза закутанный в кожушок с поднятым воротником.
— Дай закурить, солдат, — попросил альтом.
— Ступай отсюдова, ступай! Иди, пацан, говорю, нельзя тут ходить — запретная зона! — сказал часовой и взял автомат наизготовку. — Крой отсюда быстрей, а то застрелю!
— А что, дядя, тут заключенные бабы работают? — рот от любопытства у мальчишки открыт, руки по кармашкам.
— Да как ты сюда попал, пацан? Иди, стрелять буду!
— И мальчишка юркнул между машинами, подъезжавшими к месту работ, и неторопливо пошел к городу — руки по кармашкам.
Кончился рабочий день, стали строить женщин в ряды, считать перед посадкой в грузовики, везти в жилую зону. Единицы не хватало до нужного количества. Начконвоя, обычно сидевший в тепляке, побледнел домертва. Бригадирша осматривала ряды, осыпаемая матюками.
— Гальки нету, гражданин начальник! — и ее голова мотнулась туда-сюда от нескольких пощечин.
Соня-цыганочка — подружка Гальки, рыдала, уверяя, что ничего не знает, бабы с визгом устанавливали, в чьем звене работала Галька. Мат, толчки, пощечины, зашеины. Гомон и беспорядочные сведения со стороны зеков входят в программу того, что случилось. Мерзнем на морозе, пока осматривают 4 кучи гравия, ибо кто-то предположил, что замерзла или сомлела… В одной недогруженной куче находят рваненький валенок, у Гальки были новые, хорошие. Вызывают шоферов, возивших гравий, — не увезли ли засыпанную. По дороге, куда могла уйти Галька, направляют машины с надзором.
— По машинам! — командует нам начконвоя. Губы у него трясутся. Бить ему нельзя никого: за неогороженными пределами рабочей зоны останавливаются «вольные», любопытствуя, что за смятение в стане зеков. Однако нас в машины загоняют прикладами и матерными ругательствами. Соню-цыганочку, у которой кровь на лице, сажают в кабину чуть ли не на колени к начальнику.
— Убьют Гальку, если найдут! — шепчут побелевшими губами подружки.
— Вы там меньше болтайте в зоне, — шипят часовые. Мы ее все равно найдем, с…, б…
А мальчишка — руки по кармашкам — уже далеко отшагал от объекта работ, посвистывая и поплевывая на обочины дороги. Его обгоняют посланные в погоню машины, полные солдат, вызванных из лагеря по телефону. Пропуская их, он сходит в кювет, солдаты окидывают «пацана» равнодушными взглядами, а мальчишка тот — Галька. Детали побега она позднее рассказывала мне сама. Расценив обстановку на объекте, — высокие кучи гравия, снующие машины, близость дороги, — она использовала свои «мальчиковые особенности»; под «бабье» надела мальчишечье, за кучей гравия женское скинула, девки на себя надели, посвященные в дело. Подошла к часовому из лихости, чтобы сам отогнал от объекта работ постороннего мальчишку. Солдат, кстати, на допросе «не вспомнил» о таком своем промахе, а то сам пострадал бы.
Поймали! По собственной неосторожности. Быстро сделав «скачок», деньги добыв, быстро нашла товарищей. Напилась с отвычки сильно и, перелезши неизвестный забор, оказалась на территории номерного завода, куда входили по пропускам. Его потребовали, уже зная, что в соседнем городе побег.
Через несколько дней Гальку торжественно провели в карцер по нашей зоне для демонстрации: всем так будет. Ей за побег не добавили даже срока: у нее и так было 25 лет! Да ее и выводить за зону было нельзя: в деле была пометка «Склонна к побегам». Так что начальство само оказалось как бы виноватым, включив Гальку в бригаду. Оставили смелую девчонку работать в зоне, в пошивочной, и она успешно воровала для зеков и надзора шкурки белоснежных кроликов, которым были подбиты зимние вещи военнопленных японцев, их чудное шерстяное белье, сдаваемые в мастерскую «на распорку». Соня — цыганочка пострадала больше: ее били и пытали сутками: «Шаг вперед — два шага назад» — непрерывно. Она падала, отдохнет — опять.
В мое пребывание в лагерях побеги не были часты. В первый раз в Белове «на рывок» бежали малолетки, прямо кинулись из строя в разные стороны. Всех изловили за 20 минут. Лидочка, вольная фельдшерица, шептала мне в ужасе: «Сейчас их на проходной страшно как бьют», и мы обе дрожали, ожидая, когда детей, до смерти избитых, приведут в санчасть. Один из них, сероглазый, долго плевал кровью.
Политические бегали редко, но обдуманно и, безусловно, с помощью сочувствующих им вольных. Обычно пойманных принято было «показать» в зоне, из которой ушел. Кажется, и труп полагалось показывать. За побег политического конвой страдал очень сильно, судили «за халатность» и давали сроки, по слухам, равные сроку убежавших.
Один раз в зоне, в кондее, сидел, дожидаясь суда, начлаг лагеря в Пестереве, говорили, за допущение множества побегов. Его выводили на прогулку, и мы злорадно с ним здоровались. Такие лица, «допустившие побеги», так же как судьи, следователи, энкаведешники и прочие «слуги закона», содержались в отдельных лагерях. Иначе, опознав, зеки их убили бы, даже политические зеки. Так, в Сиблаге их собирали на участке конного завода, куда мы приезжали с гастрольными спектаклями. С пересылок их отправляли быстро, пока никто не успел опознать. При мне в Арлюке бывшая судьиха с воплями бежала по зоне от гнавшихся за нею, опознавших ее, баб. Заскочив в барак политических, которые эксцессов вроде бы не допускали, умоляла нас вызвать к ней сюда начальника 3 части (лагерного следователя). Никто не хотел сделать для нее этой услуги. «Женщины, — взывала она, — вы же политические, вы же умные, должны понять: не виновата же я, что работала судьей, а не учительницей или еще кем».
Мы понимали, что не виновата, что государева служба всякая бывает, но только дневальная, опасаясь, что озверелые бабы ворвутся к нам, привела «третьяка». Судьиху он увел, «спрятал» в карцер, потом ее увезли.
Я в группе нового этапа увидела одного из судебных заседателей своего собственного процесса. Больше я его не видела. Еще случай. Прибыли к нам две политических девушки, осужденные в 48-м году «за листовки». На тетрадных листах эти десятиклассницы г. Белове писали по рассказам прибывших из-за границы наших военнослужащих правду: при капитализме трудящиеся живут во сто раз лучше, чем мы. При социализме — нищета, неравенство и репрессии. Зачем тогда социализм? Долой его!