страшного мира. Не их следовало ненавидеть!
Когда в январе 1949 г., при выделении 58 статьи в спецлагери из бытовых, мы прибыли этапом в новую зону в Киселевске, и при лунном свете ожидали впуска, ко мне специфической «блатной» семенящей походочкой подошел «полупахан» Чистяков и заявил: «Борисовна, не тушуйтесь, тут Вы будете под нашим покровительством». Я вежливо поблагодарила, и было за что: в первую же ночь меня и Галю-татарку — двух только в мужском этапе женщин — политических в строго мужском до этого лагере — легко могли бы изнасиловать. И вот почему. Среди пунктов 58 статьи тогда существовал четырнадцатый. Его давали «за саботаж» уже имеющим срок заключенным, за побеги, за отказ от работы. Понятно, что крупные блатные, заключенные за дела разбойные, от работы в лагерях отказывались, бежали. Им и давали этот «довесок» к основному сроку. И они уже принадлежали к «политическим» и подлежали вместе с ними к совместному заключению. Иные из блатных старались избежать отправки на дальний этап или из какого-либо другого протеста, «выбрасывали лозунг», то есть писали на стенах какой-либо антисоветский призыв, например, «Смерть Сталину!». Их немедленно отдавали под суд, а пока шло следствие, этап уходил, угроза загреметь на Колыму или еще куда дальше проходила. А то, что они получали к своему первоначальному сроку «политическую» добавку, их не беспокоило: «тюрьма — мать родна!» — было у них убеждение.
А в нашу среду таким образом проникал самый страшный, самый смелый и наглый «социально близкий элемент» — уголовники. При мне больше 25 лет им не «довешивали», но если арифметически сложить «довески» у иных, получался срок больший, чем человеческая жизнь. Чтобы в общество 58-х проникали при всех «изоляциях» самые страшные и испорченные уголовники, было весьма выгодно власти, озабоченной, чтобы как возможно больше ухудшить существование «контриков» и прослоить нашу в целом сплоченную массу элементом «социально близким». Только в конце моего срока появились для самых упорных саботажников «закрытые тюрьмы», которых они страшно боялись и даже переходили в разряд так называемых «сук», то есть, соглашавшихся работать, выдавать и прочее, что по их неписаным кодексам уркам запрещалось.
Случилось, что во вновь создаваемую киселевскую зону — спецлагеря для 58-й — первыми прибыли такие вот «политические» урки. Когда они в массе, они страшны поистине. Они там воцарились уже, освоились, а потом начали прибывать настоящие политические (то же было и в Черте, куда меня два года назад отправляли по статейным признакам. Когда я прибыла, политические уже возобладали и чуть ли не восстание подняли против обнаглевших урок, те забаррикадировались в отдельном бараке, пока их не рассосали по другим лагучасткам).
Так было и в этот раз. Нас было мало, уголовных много. Нас провели в огромный барак, откуда слышались срамные песни, мат и прочие признаки уголовщины. Нас с Галей втолкнули в маленькую фанерную комнатку, напротив которой была тоже маленькая надзирательская. На двери фанерного закутка было написано: «Омбулатория».
В совершенно пустой очень грязной комнатке этой, за грязным некрашеным столом, на котором стояла грязная баночка с какой-то мазью — остальные медикаменты урки уже разграбили — сидел в позе больного кокаду черномазый небритый человек в толстовке, оказавшийся врачом Зейналовым, азербайджанцем.
Вопреки лагерному правилу — врачей не трогать — урки его начисто ограбили, он остался «в чем есть».
Спать мы легли прямо на полу, я, Галя и врач. А за стеною была буря. Урки грабили прибывших с нами мужчин, большинство были наши казаки. Только и слышалось: «Вася, на помощь! Петя, ко мне!». И шум борьбы, мат, вопли. Зейналов постучал в дверь надзорки: «Запретите грабить!» — ответом было молчание наших стражей. Возможно, они имели в этом свою долю. Доносились и выкрики, что в «омбулатории» заперты две бабы, две чернявых. Мы с Галей дрожали, но Чистяков, видимо, слово, данное мне, сдержал, к нам не ворвался никто.
Утром дверь «омбулатории» рванули все-таки, и вошел Васька Карзубый, так в блатном мире называют парней с щербатыми ртами или коронками. Он попросил «водички напиться» и схватил было мою мисочку.
И — откуда взялось бесстрашие! — я заорала властно: «Положи миску!» — я уже изучила психику удивительно трусливых урок.
— Положи миску, нахал! И ступай отсюда! Здесь не шалман, а медицинское учреждение! Тебе же в нем подыхать, парень, с разрезанным животом! Вон! — И ошалев от неожиданного и бесстрашного отпора, Васька уполз. Позднее в подобных ситуациях в этой же зоне доктор Тоннер говаривал блатякам спокойно сквозь зубы: «Я научу вас уважать медицину!». Я это сказала иными словами, инстинктивно. Зейналов, ограбленный ими и запуганный, смотрел на меня с ужасом и восхищением.
Вслед за Васькой пришел Петя Смирнов, военнопленный наш казак, бывший в Белове нарядчиком: у него на сохранившемся немецком френче ночью при его отчаянном сопротивлении вырвали «с мясом» карман со ста рублями. Он просил починить прореху: был человеком аккуратным и франтоватым.
А к вечеру совершился переворот: наши огляделись, блатных теперь оказалось меньше, чем наших. И казаки взяли урок «в работу». Вчерашние солдаты, работавшие в цехе дистилляции беловского завода, прилично кормленные, сильные и сплоченные, весь день смертным боем избивали блатяков, оголодавших здесь «на паечке» — грабить-то до нашего прихода было некого! Помогло и начальство, измученное в борьбе с блатняцкой анархией: Петю назначили нарядчиком, вместо «бытовика» Ивана Адамовича Райзина, режиссера будущего нашего театра — у него на работу не выходил ни один урка! — Все командные должности занимают наши: хлеборезы, повара, бухгалтеры. Я сестрою. Райзин — интеллигент — заведует «второй частью», то есть этапами и статистикой.
Петя начинает формировать рабочие бригады, раздавая направо и налево зуботычины. Блатные «суки» возвращают ему сто рублей! До копеечки! Он, правда, несколько крупных блатных «паханов» в бригады не включает: тут нужен великий такт, и начальство это понимает.
Жив ли Петя? При такой же ситуации, сложившейся в Черте два года назад, нарядчиком был назначен наш Евхаритский, поцеловавший мне руку, когда я в Черту прибыла (он знал моего мужа). Потом в лагерях Сталинска урки убили Евхаритского топором. В зоне. За обедом. Из мести за Черту. Васька Карзубый позднее помогал нам делать бутафорию для организованного Райзиным театра. Глаза его были тускло пустыми, как у врожденного хулигана — убийцы, но мозг имелся. Я даже симпатизировала веселому забубенному Ваське. Едем однажды со спектаклем в другой лагерь. На шоссе тяжело работают женщины, вольные. Васька им кричит: «Бабоньки, ну чего вы на воле мучаетесь?! Пластаетесь?! Идите лучше к нам! У нас вечно пляшут и поют!».
Не работает в бригадах и Чистяков, тоже не лишенный ума. Он — врожденный убийца. Еще в Белове, лежа в больничке с разрезанным им самим животом, он мне рассказал доверительно: у них в семье, отягощенной наследственным алкоголизмом, все способные и даже талантливые, а он убийца. Так уж повернулись его наследственные гены: «Вот, как вам курить хочется, так мне порою — убить!». Некого? И тогда он «взрезает» самого себя. «Я калека моральный!» — говорил неглупый парень.
Был и еще один, бывший студент, начитанный и более-менее образованный и остроумный, как Михаил Светлов, фамилию не помню. Его остроты я даже записывала. Остальные остались в памяти безликой массой. Без конца урки враждовали: «воры в законе» беспрерывно сводили счеты с «суками» — нарушителями воровского устава. Резня между ними была постоянная. Кто «ссучивался», то есть, начинал работать в бригадах, считался вне закона, его воровские начальники — «паханы» могли убить. Алая роза резала белую, хотя на наш взгляд, все это было один сорт и вид. Некоторые яростно сражались за право остаться «в законе». Так совершенно взрослый урка, которого чуть ли не связанного приволокли на развод и поставили в бригадные ряды для вывода за зону выскочил из них и бросился «на запретку» — проволокой загражденное пространство между двором и дощатым забором, куда не разрешался вход. Его там убил часовой с вышки, как требовалось уставом. Пахан предпочел умереть, чем работать на «начальников».
В Белово на разводе, где я должна была присутствовать в качестве сестры, запомнила трагикомическую сцену.
Из «кондея» — карцера в ряды работяг втаскивают парнишку блатяка-одессита. Он отбивается ногами, кусается. Когда бригада двинулась в ворота, он внезапно на жесточайшем морозе лихорадочно быстро начинает сбрасывать с себя одежду. Один валенок в одну сторону, штаны — в другую: голого или одетого «не по сезону» вывести за зону по уставу нельзя. С криком «Я в законе, я в законе!» — парень