вскрывала не больно, и диагнозы ставила правильно, и Человек была, а вы поганки, падлы, что понимаете в медицине?! А как я училась «понимать в медицине», я уже отчасти рассказала, как и о первом своем «медицинском действе» — родах в эшелоне. В медицинских познаниях, кроме умения читать и отчасти писать по-латыни, чего не умели массы сестер, мне помогла только моя общая культура и наблюдательность.
В сестринской практике моей мною была «запорота» только одна вена, возник один абсцесс (парень был уж очень угреват). По моему невниманию, обычному для всякого даже квалифицированного медика, возможно, погибли двое.
Больной Циммерман содержался в стационаре на положении санитара. Это была мера «дополнительного спасения». Старшим санитаром был тогда дядя Петя Швечиков, наш казак, работник безоговорочно прекрасный, небрезгливый, которого (так врачи и обо мне говорили) нам «Бог послал». С вечера Циммерман жалуется, что у него боли в животе. Я была очень занята, наскоро дала ему опий (!) и велела лежать. А ночью нечаянно заснула на амбулаторном диванчике. На рассвете, проснувшись, вижу, дядя Петя и Циммерман таскают в прожарку матрасы.
— Прошел живот? — «Нет; ужасно больно, но надо дяде Пете помочь». — А на лице «гиппократова печать». Поднимаю Циммерману рубашку: явный «острый живот». Его увезли в горбольницу, оперировали, и оттуда он не вернулся. Случай второй произошел на Пасху, которая в том году совпадала с 1 мая. На советские праздники «государственные преступники» в смешанных лагерях подлежали изоляции в особом помещении. Обычно это был «кондей» — лагерная тюремка, но по обилию в зоне в тот раз политических их заперли в особой казарме с парашей и зарешеченной дверью. Солнышко. Дверь открыта, мои сострадальцы глядят через решетку на мир божий. Я пробегаю мимо (как единственную женщину с 58 статьей меня не заперли, да и жила я в амбулатории).
— Контрики, милые, Христос воскрес! — кричу им, подбежав к решетке. А они, ответив «Во истину», мне говорят, что среди них есть тяжело заболевший ночью латыш и надо вызвать доктора. В этот миг надзиратель из блатяков-хулиганов с предельной грубостью прогоняет меня от барака. Это для меня чудовищно: никто в зоне меня матерно не изругивал, и я, смятенная, бегу в больничку и жалуюсь Алексею Петровичу на негодяя, меня оскорбившего, в пылу возмущения позабыв, о чем сообщили заключенные. Хулиган-надзиратель отказался, оказывается, вызвать врача, мотивируя:
— Чтоб вы все передохли!
Уже вечером я вспоминаю о поручении, когда больного на носилках вносят в стационар. Что-то с печенью. Принятые меры не помогли, к утру он умер. А меня до сих пор гложет: скажи я врачу вовремя, может быть, выжил бы латыш. И все-таки при таких «специалистах» как я — «опытная сестра», которой приходилось и плевральные пункции делать — под руководством врача, а потом самостоятельно, и малой хирургией заниматься, и однажды даже вправлять кишку при «проляпсус ректи» — (быть может, иные врачи «страховались» мною при опасных случаях) санчасть была — «островком гуманности» в океане зла и жестокости лагерей.
Я читала медицинскую литературу. Первым моим учителем был терапевт Алексей Петрович, но подлинно опытной сестрой я стала уже в киселевском лагере при хирурге Иване Петровиче Тоннере, ненавидевшем «фельдшеризм» и лечение «порошками».
Темны, ох как темны были иные из наших казаков-«станичников»! Однажды я сказала одному из них, страдавшему язвой желудка, что сало и колбасу копченую из посылки есть ему вредно. Он просто «закатился» смехом: «Ну и придумали энти доктора, вот так придумали: да разве можно такое, чтоб исть было вредно?! Да что ты это говоришь, сестрица! Исть — вредно!?»
Надо сказать, что голод 40-х гг. «вытравил» язвы даже у хроников: язвенные клетки были съедены самим организмом! Не помню и раков пищеварительного тракта.
4. «Вольняшки» и зеки
Наичаще сталкивалась я с «вольными» служащими лагерей в медсанчастях. Нач. санчасти обычно был вольнонаемный, за ним стоял доверенный врач из арестантов. Бывали и «вольняшки» — сестры.
Еще в Белове, после отъезда врача Алексея Петровича Семенченко, когда в санчасти воцарился фельдшер (он же и нач. санчасти) Подковыров, прибыли три прелестных фельдшерицы: две Лидочки и Лиза. Все трое были к нам назначены после окончания медтехникумов с территорий, бывших в оккупации. И тогда, и позднее — заметила я — на этих молоденьких выпускниц медицинских учебных заведений жадно набрасывались лагерные ахвицера и хватали их в жены.
Прибывшие фельдшеры были сперва в медицине так робки, что я считалась у них «авторитетной», опытной сестрою.
Похожую на пушистый персик юную, как весна, Лидочку быстро женил на себе начальник 2-й части Сондук — грубый мужлан. (Это он — цензор нашей переписки — заметил мне однажды: «По Вашей с мужем переписке я понял, что такое муж и жена»). Была пьяная, грубая сибирская свадьба, но, спустя месяц, Лидочка потускнела, похудела, сделалась мрачной, и ее подруги мне по секрету сказали, что Сондук зверски ее избивает. То ли — не «невинной» оказалась, то ли за явное сочувствие политическим заключенным.
Видимо, девочкам влетело от лагерного начальства за симпатии к нам. Одна из Лидочек даже кокетничала с нашими пригожими бравыми молодыми казаками и с хохотом играла с ними в волейбол… А потом все трое внезапно стали с зеками строго замкнуты и официальны, особенно Лиза. Улыбаться мне перестали.
Вся избитая до синяков Лидочка уехала домой, не отбыв и половины положенного срока (3 года) назначения на работу после техникума.
В Маргоспитале наши вольные врачихи были гораздо интеллигентнее своих сибирских мужей- офицеров. Муж врача Зинаиды Павловны медленно, с трудом читал, водя пальцем по строчкам.
И у меня случались курьезы. Еще в следственной тюремке мне понадобился врач. Звякнули дверные ключи, и на пороге появилась молоденькая докторша. И на ее лице был написан ужас передо мною — «народной врагиней», как ей внушали. Видимо, она ожидала, что я брошусь ее — «советского человека» — душить. В Маргоспитале уже в 50-х годах, близко к выходу из заключения, меня назначили дежурной медсестрой в отдельный госпитальный барак для «вольных». Там была масса начальственных «дам» в очень нарядном шелковом белье. И я сразу заметила, что узнав, что я «пятьдесятвосьмая», иные их них с превеликим недоверием принимали из моих рук лекарства (а вдруг отравит!), отказывались в мое дежурство от вливаний и т. п. (особенно те, в особо нарядных шелковых роскошных рубашках). Через неделю меня главврач снова отозвал в гнойно-хирургическое отделение (видимо, по их просьбе).
Позднее, уже в Пятигорске, я любовалась очаровательной пожилой дамой в соседнем дворе. Но когда, не зная, кто я, она сказала с достоинством «Муж мой работал «в органах» (так был зашифрован в разговорах ГУЛАГ), я сразу же припомнила тех идиоток-«дам» и более ею не любовалась, хотя незлоблива по натуре.
Вольняшки в Киселевке проверяли рецепты заключенных квалифицированнейших врачей у врачей вольных. Так как же ныне, — в 90-е гг. не называть таким, как они, нас «власовцами» и врагами! Это у них уже в крови.
5. Блатные
Я их не боялась, не ненавидела, как большинство «мне подобных». Иногда они только раздражали. Я их прежде всего жалела за убогость их мышления, вызванную чисто биологическими врожденными качествами. Лишь малое число преступников воспитаны неправильно, большинство ими рождены. Для меня все они были «люди, попавшие в беду при рождении», реже из-за среды. Это отношение они чувствовали, и среди них я приобретала репутацию «Человека». Однако жить с ними было ужасно, и смешивали с ними не случайно, но обдуманно, для деморализации. Ведь не они были виноваты, что я очутилась среди их