наблюдающего действие, светятся недобрым суровым огнем: Женька — его дружок.
Один, тоненький, стройный, юный стоит перед толпою шинелей Женька. К нему приближаются — он молниеносно выхватывает нож. От худенького пацана трусливо шарахаются назад здоровенные дядьки в шинелях. Ахает весь барак. В стане блатяков одобрительные возгласы. «Так их, Женька, так!» — беззвучно шепчет Саша-коблик (лесбиянка), и ее бесполые глаза загораются интересом. Она сдвигает кубаночку на затылок, выпустив длинный плевок, свистит оглушительно в два пальца и наваливается на спинку вагонки, будто на барьер ложи. Вспыхивает славная Галька. Ниночка вращает голубые буркалы. Тамарка-кубышка щурит томно испанистые глаза: «О, девочки!». Это из-за нее, из-за самочки, Женька «дает»!
По уставу надзору строго воспрещается появляться в зоне с огнестрельным оружием, кобуры должны быть пусты. Конечно не из гуманности, а чтоб не отняли заключенные. Но после длинных уговоров и угроз парнишки ножом, и довольно крупным, — мы все видим, как блестит лезвие — начконвоя выхватывает из-под шинели револьвер и идет на приступ. Женька пятится под наведенным на него дулом.
— А! Револьвер! — орут блатные. — Эй, дядя, сам за него срок получишь! Не по уставу! Против устава!» — Но надзиратель, надеясь, что вымученные блатяками политические — их в зоне уже большинство — его не выдадут, наступает на Женьку с нацеленным оружием: «Раз… Два… Три!..». На двух с половиной Женька отшвыривает в толпу блатных нож, надзорщик сбивает его с ног, защелкивает ручные кандалы и сопротивляющегося, визжащего и кусающегося уже для форсу Женьку волокут к выходу. Толкают в шею, бьют под зад сапогом. Падая, он кричит: «Тамара, Тамарочка!» — и голос его замирает за дверями. Видимо, оглушили ударом.
Тамарка, сверху наблюдавшая возню, испускает рыдание и стон: «Прощай, Женька, прощай!» — блатные обожают мелодраматические ситуации. Только что совершившаяся сцена завершена этим хриплым с проститутским тембром выкриком. Но спектакль не окончен.
— У надзора был револьвер! Начальника сюда! Нача-аль-ника! Давай сюда Начлага! Третьяка! — вопят блатные — Против устава-а! — Звенят выбитые стекла, трещат доски, которыми колотят по вагонкам. У кого-то из блатных начинается приступ падучей. К толпе урок неторопливо подходит нарядчик Петя Смирнов и несколько надзирателей.
— Чего орете? Чего безобразите? — спокойно спрашивает Петя. — Револьвер?! У надзора револьвер?! Да что вы, ребята! Да это вам показалось. — Он оборачивается к казарме: «Товарищи, разве кто-нибудь видел у начконвоя револьвер?» Контрики и бытовики, типа Ивана Адамыча — а нас, повторяю, абсолютное большинство — чуть ли не хором кричат: — Да вы что? Какой револьвер? Мы никакого револьвера не видали. Он просто закуривал, конвоир, потому и в карман полез! Женька сам нож отбросил!
— У-у, с-суки! — сычат в нашу сторону блатные. Тамарка уже делает томные глаза кому-то из «контриков». Тот отворачивается брезгливо: пока еще голод убивает в каждом пол, хотя, будь он сыт, ему и Тамарка годилась бы, лишь бы не узнали товарищи!
— Пропадем мы здесь! — уныло шепчутся урки. А надзиратели, рассыпавшись по бараку, между тем, ищут, требуют у блатных нож, брошенный в их толпу Женькой.
— Что вы, гражданин начальничек, какой нож? К нам бросил? Да это вам показалось! — ехидничают блатные. Их по одному выводят в угол и полночи обыскивают. Ножа нет.
— Сестра, обыщите женщин! — приказывает мне надзор. Увожу девок за занавеску, которой огорожена смрадная параша. Якобы обыскиваю. Якобы ощупываю, подмигивая.
— Борисовна — Человек! Помогать надзору избавить нас от блатняков — дело хорошее, но помогать надзору в обыске заключенных, хотя и блатных — слуга покорный! Это не мое — собачье дело! «Для понта» якобы щупаю даже между ногами, на случай, если надзор подсматривает. Если б нащупала нож, ей Богу, промолчала бы. Ножа нет.
Они не нашли его вовеки, хотя даже лопатили снег под окнами, срывали доски, вспарывали ватное.
6. Я бью человека
В начальной главе «Голод» я касалась малолеток, т. е. преступников несовершеннолетних, содержавшихся в ту пору вместе со взрослыми. Детишки-малолетки были и в Белове. В госпиталь (стационар) их приводили часто, истощенных особенно остро, до полусмерти. Блатные парни приучали их играть в карты «на пайку», выигрывали ее на месяц вперед и ребенок «по законам блатного мира» ее обязан был отдавать, иначе — смерть. Отдавая хлеб — единственную опору питания, ребятишки «доходили» быстро. Не мог уже говорить бледный, как мука, мальчишка, принесенный нарядчиком на руках. «Примите пацана» — то и дело слышалось из приемной.
Ни воспитательной работы, ни специальной заботы об этих несчастных детях тогда совсем не было. Поселяли их обычно в бараках для блатных, и те использовали ребятишек и в педерастических целях. Помню, как визжал толстенький мальчишка на разводе: «Ой, ой, у меня выпадает гузенка» (прямая кишка).
Только тычки, побои, угрозы видели эти маленькие страдальцы в лагерях. Вечно голодные, они были воровиты невероятно, как животные, часто воровали и по приказу для «паханов», поэтому были особенно ненавидимы в зонах, не лупил их только ленивый.
Среди них были и малолетние воры, очень ловкие и хитрые, но большинство малолетки формировалось из так называемой 48–14 статьи. Это были послевоенные ребятишки, мобилизованные насильственно из деревень и сел в ФЗУ и по окончании училища направляемые на стройки и производства, где должны были проработать три года. С этими «фезеушниками» я столкнулась и в 1954 году, по освобождении, работая табельщицей на шахте Тайбинка. На воле их положение было ужасно тоже.
Выросшие в войну, в голоде и лишениях, все они, как один, были малорослы и хилы, в 14–15 лет выглядели как десятилетние. На стройках многие полноценно работать не могли, процента не давали, ничего не зарабатывали, голодали даже в 1954 году и поэтому разбегались по домам. Их излавливали, давали «за побег с места работы» срок, а попав в лагерь да еще с настоящими преступниками, они за 4 месяца получали «высшее лагерное образование» и пополняли кадры мира преступного.
В Белове их пригоняли десятками. Особенно много было казанских татарчат, видимо ФЗУ этой области своих «сынов» поставляли для Кемеровских строек. На комиссовании они, стоя шеренгой, деловито скидывали перед доктором штанишки, одновременно называя себя и статью: «Сорок воесь чечи-нацать…, сорок воесь чечинацать…» Обнаженные серенькие задочки почти у всех были дистрофичны, но не всех же можно было госпитализировать…
При посещении ими амбулатории нельзя было ни на минуту отрывать глаза от их быстрых запачканных лапок. Однажды ухватили, даже скальпель, что мне лично грозило новым сроком: блатные отняли бы его и пустили в дело. Спасенный нами мальчишка его и украл «в благодарность».
Секция (казарма) малолеток кишела вшами, постели были проиграны, проданы, отняты. Там царил вечный картеж и мат. Обязательно насиловали забредших к ним девчат, как помните, маленькую крестьяночку в Кемеровской пересылке.
Бледный шатающийся мальчонка, нами спасенный, однажды исчез. Сначала на утренней поверке не досчитались двух. Всех нас, выгнанных на мороз, считали и пересчитывали.
Счет зеков на поверках вообще была мука и для нас и для надзирателей: уж больно они были тупы. Видимо, в надзор чаще всего назначались ни к чему не способные солдаты. Существовал даже «физический тип» лагерного надзирателя, — с тупым «хамским» лицом. Построит такой питекантроп нас по шесть, сосчитает ряды, записывает на оструганной фанерке результаты и потом, наморщив лоб, долго помножает количество рядов на шесть — таблица не усвоена в школьные годы, видимо, так он натужно шепчет ее сначала: «шестью один — шесть» — и далее. Долго кряхтит, пока не прозвучит: «Р-разой-дись?» У одного не сошлось, всех на морозе пересчитывает снова, причем нервничают, пропажа одного грозит надзирателям «сроком». Три раза «не сошлось» — начинается поименная поверка по картотекам. Так было и в тот раз, когда пропали двое — наш мальчонка — спасенник и карлица. Только один надзиратель не нервничал: «Жрать захо-чуть — прийдуть!». Наконец, к обеду, когда все мы и они сами падали с ног, «беглецы»