горячо любимым мужем понятие любви приняло у меня характер такой чистоты, отрешенной от всего земного, плотского, что даже разлука с ним казалась не столь уж существенной: главное, что он был у меня, его любовь, а главное, моя к нему служила мне щитом.
Как раз в это время и пришлось испытать первые потрясения животностью и грязью в этой области человеческих отношений. Много лет я, не переставая быть женщиной, то есть отмечая впечатления мужчин о себе, с гневом и презрением, бескомпромиссной брезгливостью относилась к тому страшному, что в этой области открывала мне тюрьма. Безусловно, если б меня тогда изнасиловали, что в лагерях случается, я не стала бы жить.
И только с годами поняла, что «это» — тоже пытка, которой нас подвергают, чтобы лишить достоинства, как отнимали его каторжным трудом, голодом и прочим. Растлить и разложить личность! Убить человека! Оставить от него только визжащую плоть — вот их задача! Насильственно погрузить человека на самое дно биологического и социального начала. Многие ли избежали этого? [20]
Мне уже по освобождении рассказал бывший уголовный зек. В глубинах тайги, где нет часовых, ибо побеги невозможны, он с приятелем жил в постовой избушке. Забрели к ним заблудившиеся в тайге три заключенные женщины. Мужики их покормили, показали дорогу. Те ушли. Только Одна вернулась и предложила им в благодарность… себя. Обоим.
— Бабы у нас свои были, мы отказались, и она радостно побежала догонять подруг.
— Знаешь, кто это? — сказал товарищ. — Это жена наркома Б., я с ней был в одном лагере.
И, слушая рассказ, я вспомнила разряженную наркомшу, не то актрису, не то искусствоведа, приходившую в наш музей.
Никогда прежде, хорошо зная в общем о грязи безлюбовных отношений, не предполагала я, что в условиях гибели и опасности у натур низменных обостряется сексуальное чувство. До скотства. Вероятно, в смертный час срабатывает голый инстинкт продолжения рода. Впервые заметила это я в дни нашей репатриации, когда оглушил первый ужас, когда ожидание смерти было невыносимо. В эти священные по силе моего чувства к мужу дни, я наблюдала не одну «жену». Одна из них была близка к сумасшествию, глаза ее блуждали, губы постоянно шептали: «Витя, Витенька…». День на пятый к ней «пристал» холостой казак: было выгодно репатриироваться с семейными эшелонами, где условия легче. Это было понятно и нужно для спасения жизней, многие соглашались на такое фиктивное «собрачие» на время пути. По силе моего страдания за мужа я и на это не могла пойти, но Нина разрешила казаку — чуть ли не мужеву ординарцу — назваться мужем. И вскорости с помутившимися глазами признается мне, что казак на нее «действует» в определенном смысле. Гадливость, обыкновенная человеческая брезгливость заставили меня отойти от несчастной. Причем, казак в интимном смысле к ней и не «приставал». Она сама.
В условиях лагерей советских такие инстинкты, совершенно животные, побеждали даже еще при голоде, даже интеллигентных людей. Я не говорю здесь о бесстыдных по натуре блатных или вынуждаемых насильственно. И случаев таких десятки.
В Сиблаге совершенно респектабельная чешка — «дама» явная, привезла в Маргоспиталь подругу на телеге из жензоны на консультацию к хирургу. Пока больную осматривал врач, чешка в углу, за занавеской, которая шевелилась и откуда все было нам слышно, отдалась другому незнакомому врачу-армянину. И на упреки компатриота за «чисто русское свинство», плача, объяснила, что годами «жаждала» мужчину и не устояла перед первым натиском незнакомого врача. Но что это было? Разврат или пытка? Женщины использовали каждый случай, чтобы отдаться, мужчины, чтобы взять. С риском для жизни перебегали «огневую», то есть простреливаемую зону, которая в иных лагерях отделяла женучасток от мужского. Использовали «М» и «Ж» уборные(!). И все это, таясь от стражей, но не вообще от людей, как животные.
Я не притаю даже ради целей художественных — ведь я сразу поставила цель избегать «художественного целомудрия» ради документальной правды — вещей ужасных, как самый страшный кошмар.
Страсть, совокупление, даже скотское, представляются обычно как все-таки соприкосновение тел, хотя бы и в безлюбовном их сплетении. Один из самых первых ударов (буквально) по всем мне известным (я вовсе не была ни ханжой, ни наивной дурочкой) представлениям о сексуальном «гное» я получила в первые же дни на Кемеровской пересылке.
Женский наш барак от соседней мужской секции отделяет лишь дощатая стенка. Там начальством собраны преимущественно крупные уголовники. Голод. Нечистота. Вши. Оттуда днем и ночью слышится мат, гогот и блатные срамные песни. Картеж.
В дощатой перегородке на уровне середины туловища мужики пробили некрупные отверстия. Не для того, чтобы подсматривать: мы даже спим одетые, так холодно. И вот от проломленной стены иногда слышится зов, имя какой-либо их девки, которым мужики могут приказать запросто: «Эй! Иди сюда! Скорее, ну!». Названная девка идет в угол. Какое-то отнекивание, хихиканье. Потом в щели мелькает что-то багровое, и девка приникает к нему, к стене. Обитательницы угла разбегаются в страхе. Девка, плача, просит баб «заслонить» ее от казармы. Если девка с рыданиями отказывается, в отверстие просовывается нож: ее проиграли в карты, и она даже может не знать, кому. Это был даже не разврат, а именно «мычание». «Вы ведь женщина, человек!» — порою обращалась я к девкам. Иная надменно и грубо пошлет к…, другая, заливаясь горькими слезами, скажет: «Ведь зарежет же, а если пожаловаться, того-то накажут, но ее зарежут его соратники».
Девочка-крестьяночка, с которой прибыла я из тюрьмы, берегшая невинность, лежит распростертая на нарах: ее только что принесли из секции малолеток, где она побывала «под трамваем» (коллективное изнасилование). Малолетки с хохотом отчищают снегом полушубок, который она от ужаса «обмарала». Мальчишка из родной деревни, знакомый, пригласил «землячку» в свой барак «покушать» то, что ему прислали родители. Девочка доверчиво, голодная, пошла. И вот… Коли б не застигли их за этим делом, ее, уже мертвую, могли бы сбросить в уборную, как бывало с другими, удавленными во время насилия.
Бегу к начальнику лагеря: «Что же это у вас делается?!» — кричу ему в слезах и дрожа. С эпическим спокойствием говорит, что девушка «сама виновата» — не ходи по мужским баракам. «И для себя сделайте вывод: в мужские бараки не заходить даже по делу».
Умные начальники понимали необходимость сексуальных «разрядок», время от времени под разными предлогами допускали мужчин в жензоны. И тогда начиналась вакханалия. Старенький бухгалтер, попавший в жензону, едва отговорился старостью от чуть не изнасиловавших его баб.
С Зиминки следуем в Беловскую жензону через мужской главный участок, где на ночь нас, женский этап, запирают в бане. Ночью, используя подкуп, угрозы и служебное положение, туда проникают мужчины. До сего дня вижу, как по-тигриному изогнув спину, в бесшумно выставленное окно впрыгивает блатной мальчишка-одессит, лагерный парикмахер и, озираясь трусливо и опасливо, поигрывая мышцами спины, весь напружиненный, как тетива, крадется к облюбованной им блатнячке. В котельной бани несколько урок «гоняют» маленькую воровку «Мушку». Девчонка всю ночь спасается от них, от «трамвая», бегая по раскаленным котлам, куда парням не добраться — страшно горячо. Утром ступни и ножонки крохотной хриплой и дрожащей малютки в ожогах и пузырях, но ее не коснулись подлые руки: в Киселевке она полюбила «политического» Петьку Химина, и в этот раз ей удалось сохранить ему верность. Она от него беременна. Позже полусумасшедший Петька рассказал, что Мушка родила, освободилась, как «мамка» и живет у его матери.
А еще в бане, неподалеку от меня, в темноте (урки нарочно обрезали свет) совершенно порядочный пожилой таджик Чары — я почти всех мужчин знаю по прежнему пребыванию в Белово сестрою — ласково урча, склоняет к прелюбодеянию немолодую землячку. Шепот по-таджикски сменяется ритмичными звуками, не оставляющими сомнения, что Чары уговорил-таки женщину. И тогда я проникаюсь сочувствием: уж если величественный с байской осанкой Чары… Значит, это нужно, и запрет любиться одна из «мер пресечения» — жестокость. Я начинаю похрапывать, чтобы Чары и таджичке не было стыдно после.
Стремление к половому соединению неистощимо. Однажды в Маргоспиталь привозят девку со страшным предварительным диагнозом: лепра (проказа). Больной выделяют изолятор-кладовочку. Смятение среди врачей и больных. Пищу девке подают в окошечко-продух. Однако через день в окошечке выбито стекло, и девка, не скрывая, ухмыляется: «Ну, да, приходил!»… Вызванный парень, которому объявили, что у нее, быть может, проказа, ни капельки не испуган: «Ну, что ж, ее и меня лечить будете, зато с бабой побыл,