отправляют в кондей. Здесь это был погреб, очень глубокий, нетопленый, как все карцеры.
«Артиски» тотчас прислали мне второй бушлат, еду и курево. Потом через карцерную дневальную узнаем, что в нашем бараке что-то происходит, какой-то скандал и драка… Вскоре нас выпускают. Оказывается, «общественное мнение» в лагерях все же есть. Правда, подпольно его организовала Леночка Кузьменко.
— А где Борисовна?
— В кондее (??!).
Отправление меня в кондей произвело впечатление разорвавшейся бомбы. Началось «дознание», почему я отправлена. Бригадники рассказали о моем столкновении с бригадиршей, и ее начали бить. За то, что сообщила начальству. «Метелили» все, хоть по разу каждая дала тычка. На этом особенно настаивала Лена, это уменьшало ответственность, исключало подстрекателей. Приговаривали лестные для меня слова: «Такого человека!.. Такую артистку замечательную в кондей подвела! Иди сейчас же к майору, падла! И если Борисовну не выпустят — берегись, будешь у нас «пятый угол искать» до утра. Ты лагерные законы знаешь». И баба, знающая лагерные законы, поплелась к майору. Что ему говорила, неведомо, но, к вечеру мы все, «бунтари», были выпущены, и вся эта история осталась будто бы без последствий.
Будто бы! Но во мне открыли способность влиять на массу. Это для них было самое опасное. Понять, что девки просто любят меня, за то, что я Человек, ни во что не вмешиваюсь, не интригую и «все знаю», наши «пущаи» были не в состоянии. Лояльное отношение майора ко мне резко изменилось. Мне дали понять, что рассчитывать на работу более квалифицированную, чем катание бревен, мне не придется, даже в Беловском лагере, где высшее начальство меня знало по прошлым годам. Сам майор однажды допросил меня, как это я расхваливала культурность немецких офицеров. И только мой аргумент, что я еще не сошла с ума, чтобы с моей статьею могла бы вслух их расхваливать, был им принят. Видимо, был донос. Вика стала при мне сексотом. Двух блатных девок вызвали и приказали доносить, о чем я говорю. Они мне тотчас об этом рассказали и попросили, чтобы я ни о чем «таком» не говорила. Ему же сказали, что советскую власть я даже похваливаю.
На одном из разводов у вахты начконвоя, заметив какое-то особое внимание ко мне девчат, начал выкрикивать, что все они и в лагерях сидят из-за таких, как я. (По этому поводу я и пригрозила майору, что буду жаловаться и получила тогда его совет-угрозу). Атмосфера вокруг меня как-то стала сгущаться незримо, но тут новый «гордиев узел» разрубила текучесть самой лагерной жизни: женучасток расформировался, и вся эта история сплыла «на нет», может быть оставшись в моем личном деле только.
Возвращаюсь к содержанию этой главы.
Итак, Гепало выдержал «хороший тон» во время и после отвратительного «бабьего бунта», описанного выше. Никогда не кричал, был с женщинами приветлив, все реже прибегал к излюбленному своему эвфемизму. Казалось, все идет «культурненько», как он мечтал.
Ждали генерала. Посещение лагерей генералами НКВД всегда было событием чрезвычайным: все чистилось, полы надраивались до яростного блеска, не жалели марли для занавесок и прочих украшений, постельное белье в прачечных доводилось до абсолютной белоснежности: женский лагерь при майоре должен был продемонстрировать именно «вечное женственное». Все были «на цирлах». В помощь новой рохле-сестре придана была и я, как имеющая опыт в таких светских приемах, и поэтому оказалась свидетельницей капитуляции майора.
Бараки были пусты: работяги днем трудились. Жарко натопленные, сверкающие солнечными бликами погожего дня, они даже немного «адикалоном» пахли, купленным майором чуть ли не на свои деньги. Стояли даже букеты из хвойных веток.
Комиссия, весьма довольная, во главе с окруженным свитой генералом, двигалась из одной казармы в другую. Майор сиял: такого порядка, такой чистоты, уюта генерал еще нигде не видел.
В одном из бараков, куда комиссия вошла, на верхней койке-вагонке лежала освобожденная по болезни блатная Любка Лянина. Та, из-за которой меня в Анжерке спихнули из сестер «на общие», когда я не признала ее пьяной. Лежала она на спине поверх тщательно заправленного одеяла совершенно голая, без трусов, но в бюстгальтере, который в лагерях именовался «лифтиком». Могучие ноги ее, обращенные к проходу между торцами коек, были от духоты распялены, как на гинекологическом кресле, и всю ее первично-половую суть ярко освещали солнечные лучи из противолежащих окон. Лежала она с книгой. Обычно урки ничего не читают, но Любка мне и нравилась тем, что была великая читательница.
Мы — комиссия — вошли. Дневальная, не заметившая позитуры Любкиной, кинулась ко входу с рапортом о состоянии барака. Комиссия двинулась в проход между койками, на верхнем ярусе которых пахом к проходу возлежала Любка. Тут ее заметили.
— Люба, накройся! — крикнула дневальная. — Накройся, Лянина! — закричали я и начнадзора… Любка не шевельнулась, а комиссия с генералом уже приближалась. Заскочив вперед, майор, избочась следовавший за генералом, подбежал к бесстыдно раскоряченной бабе и грозно зашипел, глядя на ее «причинное место» покамест сбоку: «Ты что, не видишь, мужчины вошли!» — Любка на минуту оторвалась от чтения, с презрением глянув вниз.
— А пошли вы на… — и снова обратилась к книге. В этот миг комиссия и генерал уже поравнялись со злополучной койкой и увидели всю панораму в фас. Кто-то хихикнул, кто-то ойкнул.
— Что же это, — сказал гневным тенорком генерал, — вы и за мужчин нас не считаете, заключенная? Неужели вам не стыдно?
Любка дала мужчинам вдоволь разглядеть ее рыжеватый пах и его содержимое, села на койке, не сближая бедер, неторопливо поправила лямку «лифтика» и отложила книгу.
— Горит у меня там, начальничек, — сказала хрипло, — охлаждаю: горит! Просит: — и взвыла, как умеют только блатные: — Дайте, дайте нам мужиков, начальнички, лишили вы нас всего человеческого. Дайте, говорю, мужиков! Хотя бы самых плохоньких!
И тогда майор Гепало, задрожав от стыда и гнева, рванул ворот мундира и тоненьким кошачьим голосом завопил:
— Б… — щи! Кошки проклятые! Вот они какие, товарищ генерал! Вот какие! Они меня, товарищ генерал, до сумасшествия доведут! Я из-за них жену ненавидеть стал, товарищ генерал! Освободите вы меня от этой женской зоны! Замучился я с ними! Я их воспитывал… Я их убеждал… — И тут он залился, не прибегая к эвфемизмам, таким пятиэтажным матом какому мог выучиться только здесь, а не на фронте, здесь на месте своей «воспитательной» работы.
— Б…! — визжал он. — Все, как одна! — Обернулся к начнадзора: — Десять…, двадцать суток этой б…ще! Судить ее! Срок прибавить за оскорбление начальства при исполнении слу… — воротник его душил. Все, кроме бесстрастно слушавшего его истерику генерала, притаили дыхание.
— Ну, чего орешь? — спокойно улыбаясь, сказала Любка. — Что они, — она кивнула на генерала, — бабьей… не видали?
Начнадзора стаскивал голую Любку с койки, она отпихивалась, требуя, чтобы ей дали «потолковать с начальством».
После матерной ругани майора кем-то было произнесено слово «проститутка». Тогда разъярилась Любка:
— А ты што?! — накинулась она на изрекшего это слово надзирателя. — Ты, што? Ты мне денег за давешнюю… давал, змей?! Давал?! Говори же, змей!
В самом деле слово «проститутка», совершенно литературное, оскорбляло блудливых девок до костей.
В лагерях, а быть может и в народе, слово б…, значит, просто похотливая податливая женщина. Проститутка же продается за деньги, и это позор. Настолько позор, что само начальство покрывало сидящих «за проституцию»: на перекличках называли какую-нибудь воровскую статью рядом с фамилией и другими данными. Так же поступали и с некоторыми педерастами.
— Оденьтесь, женщина, — спокойно сказал генерал. — Вас сейчас отведут в карцер. — Надзиратель, которого Любка недвусмысленно обвинила, в истинном или ею придуманном сближении, стоял бледный: это очень каралось, вплоть до суда — сближение с заключенными. Багровый майор, взрыдывая, все кричал, какие они все… Эвфемизмов в его жалобах не было, генерал вельможно и брезгливо морщился. Когда Любку повели в кондей, он взял брошенную ею книгу. Это была «Сага о Форсайтах».