предстоящему «идиотизму деревенской жизни», так как успела узнать свое: библиотека плохая, один шкафчик в КВЧ.
Вдоль проделанных в снегах дорожек-траншей ямами зияли темные провалы: входы-спуски в землянки. Шмыгали по обледенелым ступенькам женщины в валенках, по сибирской домашней привычке на босу ногу, когда между юбкой и голенищем мелькают раскаленные морозом подколенные углубления. В первый же вечер увидали массу жалких оборванок «чувырл». Оказалось впоследствии, что много здесь и «истинно советских людей», то есть фронтовичек, получивших сроки за мародерство и послевоенную спекуляцию, «настоящих дам» с претензиями — офицерских жен, попавших за тот же грех, удивительно алчных («нет ли у вас продажных каких-либо украшений»?). Обитали скромные чистенькие старушки, проведшие в заключении по 15–20 лет «за политику», сидели и «за веру», и члены семей посаженных партийных работников. «Прислужницы немцев» и партизанки соседствовали на нарах.
И все были равно несчастны.
Водились и урки, в чем я в первый же миг убедилась: положила неосмотрительно теплый платок на нары, и он тут же исчез. Пропажа столь необходимой вещи (до сих пор не случалось) еще более усилила мою тоску среди копошившихся на общих нарах сумрачных фигур, озаряемых маленькими, чуть мерцающими коптилками со столбов, к коим нары прикрепляются.
Верхняя их часть тут сплошная, на персону около метра пространства. В периоды «пик» лежали так туго, что поворачивались по команде. К счастью, при мне «пик» не случался. С одной стороны у меня вшивая урка-скандалистка, которых в лагерях называют «чума», с другой — очаровательная Леночка Евтушенко, дочь эмигранта из Шанхая, воротившаяся на родину после войны по искреннему добровольному желанию. Позднее Леночка, вымученная ходьбою при сезонной работе, вымолила работу «без ходьбы» — ассенизатором ее назначили, утонченно-прелестную, женственную, но мужественную духовно. Через два дня она пахла далеко не Ориганом, но выглядела счастливой. При взгляде на Леночку, когда она впервые вошла в зону, мне припомнились стихи Сельвинского: «…вся она опенена, окружена женственностью, как пена шумом…».
В нижнем этаже к нарным столбам прибиты вагонной конструкции персональные топчаны. На них живут аборигены лагеря, старушки-инвалиды, которых уже не гоняют на работу, «придурки», расконвойка, составляющая всюду привилегированное сословие, наиболее крупные урки: внизу, в темноте не так заметен их картеж или дешевая «любовь» со случайно попавшим в зону мужиком или друг с другом — «шерочка с машерочкой».
Я написала «на них живут», потому что спальное место — это и есть индивидуальный дом заключенного, там у него все: и его уют, и его тепло, и подручная часть личного имущества, запрятанного либо в наволочку, либо в солому матраса, или в какую-нибудь ведомую владельцу щель… «Его уют…» Да, часто эти персональные койки украшались вышитыми подушечками, у медсестер художественно измереженной марлей. В женлагерях попадались рукодельницы преискусные, обычно их оставляли в зонах вышивать для госпож начальниц. Заболев, они потрафляли сестрам, врачам, порою бескорыстно работали и для подруг, на марле, на тряпочках, нитками, надерганными из цветных лоскутков. В Арлюке увидела я матерчатые иконки, вышитые мельчайшим крестиком или гладью. Особо позавидовала образу Владимирской, принадлежавшим кн. Шаховской.
На нижних нарах темно, бараки освещаются окнами, вделанными в крыши. Однако привыкают глаза: порою там шелестят книжные листы. Хотя книг в Арлюке нет, их для любителей достает расконвойка, реже приносят «вольняшки», по секрету ужасному, ибо это считалось уже «связью с заключенными» и страшно каралось. За такую связь — носила книги для чтения — сидела моя приятельница В. Н. Кочукова. Иным книги присылали из дому. (Такими присылами питался в Воркуте муж мой). У аборигенов водились и личные коптилки, горючее доставали за пайку — лагерную валюту. И ночью, вскакивая по нужде, я с завистью видела, как в поднарной темноте сторожко, чтоб не застигли надзиратели, теплится чья-то искорка, и мелькают страницы. Еще при моем поселении в Кемерово, до ареста, отбывшая «срок» на Яе, музыкантша Ниночка Котяева рассказывала, что свою теоретическую кандидатскую диссертацию она закончила именно в лагере.
…И вот утро, первое рабочее, и бригадирша из уважения к тому, что я медсестра и артистка, то есть «придурок» в будущем довольно явный и могущий ой, как пригодиться, — это опытными лагерниками всегда учитывалось — не берет меня в трудную экспедицию «по сено», а оставляет на совсем пустяковую легкую работу «без ходьбы». Предусмотрительно и расчетливо «шестерит» мне она: такую услугу в первый мой рабочий день, особенно морозный, я забыть не должна. Умная баба учитывает все.
Содержание этой главы — труд и быт в обжитых лагерях. Начну с «легкого». На легкие работы назначали самых малосильных или тех, кто мог чем-либо подкупить, хотя бы и был «лбом». Те, кто не составлял класс «придурков», то есть специалистов, или бывших ответработников, трудились дневальными, прачками, банщиками, санитарами и т. п. Это были подлинные мученики: их работа подчас была более тяжкой, чем труд бригадников на «объектах». Там за них думал бригадир, а они «кантовались» и «туфтили», как умели, то есть работали кое-как.
При физическом здоровье, приличном питании производительная работа за зоной, если в нее втянуться, а тем более быть профессионально привычным, была и физически, и морально полезнее истинно безысходного каторжного труда рабочих зоны, работавших неустанно, без норм, нервируемых всегда. Зонных совсем не одевали, даже отнимали у них в пользу работяг то, что удавалось получить по блату. Им завидовали: они, якобы, «сидели в тепле» и трудились не по команде.
Бригадники, делавшие работу «государственную», созидательную, могли что-то требовать от бригадира, а иногда от начальства, хотя их дело всегда было трудоемким, тяжким, вредным и опасным. За условия труда на государство боролись даже. Так в Белове рабочие из заводского вредного цеха дистилляции покусились однажды на жизнь начлага Андреева (профессора), после того, как он заявил, что они на то и зеки, чтобы не кормить их досыта. С тех пор он ходил по зоне с собакой.
Сама подлая идея массового «сажания» и возникла, конечно, от необходимости иметь дешевую рабочую силу при тогдашней нехватке или полном отсутствии механизмов и при огромном объеме работ по «строительству социализма». И бериевская и даже хрущевская амнистии тоже не были «актом гуманности», а просто с развитием механизации труда — а я была свидетельницей ее начала, впервые в лагерях услышав слова «экскаватор», «подъемный кран», — стало невыгодно кормить и содержать миллионы подневольных рабочих. Нужнее стали машины, а не живая плоть и кровь граждан социалистического государства. И кто не погиб, тех выпустили «за скобки»: причем, как мы убедились — и это гениально показал в «Круге первом» Солженицын, — вольный мир никак не отличался от жизни «в скобках». Тот же страх, все друг у друга под стражей в системе, увязанной только политическим лицемерием и ложью. Был даже хуже, своей безнадежностью, ибо в лагерях жили надеждой на свободу, встречу с близкими, которые рисовались в обманчиво радужных красках. Пока мы сидели, на воле советский фашизм делал свое разлагающее дело: вымирали понятия гуманизма, распадались семейные отношения. В ту пору мне «усечь» все это было трудно.
Но уже тогда в сознание входили аналогии исторические: как все это походило на крепостную Россию и 1861 год! Истинно по-ленински большевики использовали исторический опыт прошлого! Не учли только, что после 20 г.г. советская, точнее псевдосоветская система внеэкономического принуждения и тотального насилия, ставши антинародной, породила внутри страны неисчислимое количество ее врагов, и к мировому недоумению и позору власовщину. СССР поистине оказался «фабрикой собственных врагов». После войны «в скобки» были заключены новые миллионы насильственно сломленных людей, виноватых только в противодействии системе. Пылающим патриотизмом народным массам их объявили «изменниками родине». Родине, но не ее политической фашизированной системе.
Миллионы «внеэкономически принуждаемых», живя в условиях немыслимых, без поощрений материальных, строили дороги в местах непроходимых, таскали тяжести неподъемные, добывали руду и уголь в совсем необорудованных шахтах, заселяли собою необитаемые края, как мальки, кинутые в пруд. Рыли лопатами котлованы, величиною с опрокинутый многоэтажный дом, по пояс в цементе грузили и лопатили. Горы сносили вручную. Кормили страну, сами голодные, даже строили Московский университет. Причем в последнем случае в каждый участок стройки полагалось закладывать доску с фамилией зека- бригадира, ибо при такой системе «туфта» становилась бичом всех созидательных работ, въедалась в поры страны и разъедает ее экономику поныне.