— У того, кто сейчас стрелял в нас, свой собственный автомобиль. Заметили? Он непременно пустился за нами в погоню. Думаю, он поехал по шоссе с намерением догнать нас. Улавливаете мысль? Это раз. Во- вторых, у него есть еще люди, которым он — я просто уверен в этом! — уже сообщил о нас. И конечно, они попытаются перехватить нас где-нибудь на подъезде к городу, чтобы меня и вас, уважаемый, продырявить, а вашего сына…
— Прекратите! — Половцев оторвался от окна и посмотрел на пришибленно сидящего рядом Андрея. — Что вы себе позволяете?!
— Я лишь хотел вернуть вас, уважаемый, к действительности. Когда корабль тонет, то пассажиры имеют обыкновение толкать друг друга локтями или просто давить, поскольку шлюпок на всех почему-то всегда не хватает. Везет, как правило, сильным. Поэтому слабым обычно приходится пополнять собой список неминуемых жертв.
— Но мы-то с вами еще не тонем, — мрачно заметил литератор.
— Мы — сильные… По крайней мере, нам повезло! — хохотнул водила.
— А почему вы — с нами, а не…
— … с ними? Хотите знать, почему я на вашей стороне?
— Да. Почему все эти люди, которые якобы приехали охранять моего сына, на самом деле… — Половцев замялся, подыскивая нужное определение.
— Бандиты? Не стесняйтесь. Все правильно… Ведь это неважно, есть у тебя погоны и служебный долг или их нет. И человек в погонах станет бандитом, если ему хорошо заплатят. Как, впрочем, и бандит за хорошие деньги всегда может надеть себе погоны. Так что, уважаемый, как ни поверни эту жизнь, а с любой стороны «бабки» вылезут. Человек без «бабок» — жалкий продукт системы, болтающийся где-то в придонном слое между участником общественных маршей и отбросами общества, — водитель поднес к уху радиотелефон и набрал номер: — Все в порядке. Вы на месте? — весело спросил он. — Да. Буду минут через двадцать…
Молоденькая медсестра Катя вбежала в ординаторскую, где в мензурке уже закипала вода и, вытаращив глаза, сказала, что у тяжелораненого Хромова нет пульса, только что пропал. Бросив сигарету в пепельницу, доктор Горчаков быстро пошел в реанимационную палату. Медсестра еле поспевала за ним.
— Где его родные? — устало спросил Горчаков Катю, спустя некоторое время после того, как ему не удалось оживить Хромова.
— Еще едут. Телеграмму его жене послали, — испуганно сказала Катя. — Ой как жалко! — она всплеснула руками.
— Ничего, привыкнешь. На следующей практике уже не будешь так бездарно за докторами бегать. Сама управляться будешь… Надо было, милочка, самой попытаться: вот ведь вся аппаратура здесь. Возможно, и жил бы майор Хромов…
— Так это я виновата?! — девушка в ужасе прижала к груди руки.
— Не ты, а смерть. Она у нас с тобой не спрашивает разрешения. Пойду звонить полковнику. Не хотелось, конечно, огорчать его, но… Скажи Саше, чтобы убрал здесь все и вез майора к Буркову в прозекторскую. Ну-ну, ты еще тут плакать мне будешь! — Горчаков подошел к всхлипывающей Кате и взял ее рукой за подбородок: — А слезы-то, слезы! Пойдем-ка, девушка, лучше чаю попьем. Пойдем-пойдем…
Профессионально и весело перебросив бездыханного Хромова на каталку и накрыв его простыней, санитар Саша, от которого за несколько шагов разило спиртным, погнал каталку в больничный морг.
Лицо у Саши было суровым, даже чересчур суровым. Когда он особенно перебирал с «этим» (больше стакана спирта!) на своей нелегкой, но такой необходимой людям (а может, лучше: покойникам?) работе (на нем были все местные «жмуры» плюс чистота помещений), ему хотелось глупо улыбаться всему вокруг, потому что в эти высокие моменты он любил всех без исключения, даже своих «жмуриков». Но поскольку по этой его улыбочке старшая медсестра всегда безошибочно «вычисляла» Сашу даже из другого конца коридора и гнала его (конечно же, только словесно!), как француза по Смоленской дороге, санитар избрал для себя в качестве маскировки мрачную суровость и нелюдимость.
И посему, чем больше он пил, тем ближе к переносице сдвигались его брови, пряча бездонные и, надо сказать, глуповатые небесно-синие глаза санитара.
И в этот раз, находясь в высшей точке блаженства, он едва сдерживал свою улыбку и телячий восторг перед мирозданием. Все, что он мог себе в эти минуты позволить, — это философия. Да-да, санитар в душе был философом. Может, не настоящим, без диплома и звания, но философом.
Освобожденный от всяких обязательств перед семьей, страной и Организацией Объединенных Наций, ум санитара постоянно требовал работы, в которой крылатая душа его находила бы отдохновение. Не размышлять о жизни, о вселенной, то есть не философствовать, даже когда стены учреждения и медперсонал уже проплывали перед ним в дымке, как мыс Доброй Надежды, двоясь, троясь, четверясь, или попросту уплывали от него во мрак, он, увы, не мог.
«Что жизнь? — рассуждал он про себя, счастливо ощущая некоторую невесомость в теле. — А ничего! Вот хотя бы майор этот: говорят, у него и дача была. И как раз там, на даче, его и того… Ну и зачем дача? Жизнь должна быть чистой. Чем меньше у тебя есть, тем легче тебе: не надо ничего сторожить. Спи себе спокойно в любой канаве или гуляй по полям. Нет у тебя ничего — ты и свободен. Только тогда и свободен, когда ничего не имеешь… Вот взять меня. Ведь я для себя не обуза? Нет! Вот в чем штука вещей! Где меня ни положи — там и хорошо. А встал я — и пошел, куда хочу пошел, а не куда надо… Эх, я бы и отсюда ушел в Крым или на Азовское море: там ведь рыбы — завались, но не могу пока — здесь радость, то есть «шило», «шильце» родимое… Привязало оно меня. Нехорошо это… Ну что мне их деньги?! Зачем они мне?! Деньги, деньги. Помешались все на деньгах… Ну скажи мне, майор, зачем тебе нужна была эта дача? Нет, понимаешь, понавешают на себя вериг и потом стонут, не знают, как снять их. Ну что, майор, легче тебе стало? Да, теперь тебе хорошо. Теперь ты никому ничего не должен. Лежи себе да помалкивай, а тебя и разрежут, и выпотрошат, и в костюмчик новенький с ботиночками обрядят. А потом повезут под музыку новенького в ящичке. А там уже «бьется в тесной печурке огонь», потрескивает, понимаешь… Хорошо!»
— Что??? Ты… — растерянная Елена Максимовна стояла перед полковником.
— Да, твой Андрей у меня, у моих людей.
— Ну за это ты ответишь, подлец! — Елена Максимовна выскочила из кресла и подбежала к полковнику. — Где он?
— Я же сказал, у меня. Иди, сядь на место! И не смотри на меня так. Ты и сама знаешь, что пленка в иконе не моя, что меня кто-то хочет подставить. Сейчас, когда идет чистка, кому-то очень мешает моя персона. Да, Лена, я люблю жить широко: люблю предметы искусства, антиквариат, люблю все красивое. Вот и тебя я тоже не зря выбрал…
— Как антиквариат?
— Не надо так мелочно… Я, наконец, люблю деньги. А кто их не любит?! И мне надо много денег, очень много, потому что я такой человек: большой и широкий. Таким уж уродился: с размахом и с запросами… Но я — не предатель, и ты это знаешь. Так почему ж ты не хочешь отдать мне эту проклятую фотографию, которая может стоить мне карьеры, даже свободы? Ведь ты прекрасно понимаешь, что эта московская комиссия долго разбираться не будет. А если через полгода меня все же оправдают, поезд уже уйдет… Ты сама вынудила меня сделать это. Ведь я просил тебя по телефону вернуть фото? Пойми, Лена, у меня нет иного выхода…