тебе из книги итальянской Николая Макиавеля заповеди. Книга так называется — «Князь». Учит он науке государя, правителя. Помнишь ли?
— Много чего всякого ты мне читал, можно ль в голове удержать, — огрызнулась царевна.
— Так вот: правитель, трактует он, должен быть подобен лисе и льву, ибо лиса умеет обойти капканы и обвести охотника, а лев отпугнуть волков. Может, и львом ты успела побыть, а лисой, как тебя учил, отказалась. Болезнь, коли она запущена, излечить трудно; вот ты, госпожа моя, и запустила болезнь. И ноне она не излечится.
— Ты, князинька, каркаешь, точно ворон. Брошусь к Петрушке в ноги, он и замирится.
— Проста ты, государыня. Не замирится он ни за что, потому что видит: загнал нас в тупик, и нету нам выхода. Это ровно капкан какой: захлопнулся и нас придавил.
Он виноват: видел безысходность Софьиного правления, видел тупик — не отчетливо, как в тумане. Думал — обойдется, пронесет. А ведь не могло пронести. Софья, без сомнения, незаурядна, даже умна, но как большинство женщин не желает заглядывать вперед и думать о последствиях.
Да, меа кульпа — моя вина, продолжал размышлять он так, словно ее не было рядом. Видно, ждала, что умственному его взору нечто спасительное откроется. А ведь выхода и в самом деле не было. Она во все время их близости понимала, впрочем, что юный Петр — главное препятствие ее властолюбию. И что только не делала, чтобы его извести: и к колдуну прибегала, и заговоры всякие произносила, и поджигателей нанимала, дабы наследник царевич Петрушка в пламени сгорел. И вот теперь эта авантюра с Шакловитым…
Власть проникает в поры человека точно яд. Она пропитывает его всего. И тогда он пускается во все тяжкие, дабы во что бы то ни стало ее удержать. Даже тогда, когда видит безуспешность своих попыток.
Человек — игралище судьбы. Она то возносит его на вершину жизни, то с шумом обрушивает, вниз, в грязь, в болото. И он увязает там, тщетно пытаясь позвать на помощь. Его уже никто не слышит, он как бы перестал существовать. Кто услышит сейчас Федора Шакловитого, еще недавно бывшего на высоте власти? А никто и ни за что. Он еще ходит по Москве — живой покойник. И хоть царевна вцепилась в него, но вынуждена будет отдать его на заклание, как Тараруя. Игра проиграна, и за проигрыш надо платить. Платить своей головой.
Князь Василий невольно поежился. И царевна с робкой надеждой глянула на него. Куда девалась ее самовитость? Сейчас перед ним была просто слабая женщина, с надеждой взиравшая на него. Она ждала. И князь знал, что она хотела бы утешиться. А как? Думала, хоть призовет ее в мыльню, к любовным утехам, забывая на час-другой. Но внутренний холод пронизал князя. Он ничего не хотел и ничего не мог. Жалеть ее? Но она не из таких, которые нуждаются в жалости.
А Софья все чего-то ждала. И он позвонил в колоколец на деревянной ручке и заказал явившемуся точно бог из машины мажордому ядение и питие.
Вскоре услужающие проворно внесли и поставили на деревянный добела выскобленный стол блюда и серебряные чарки, равно и штоф с фряжским вином.
Софья смотрела на все отчужденно, мысль ее витала неведомо где, а спрашивать, о чем она думает, князь не решился: знал — горькие это мысли. И все о том же. О падении с вершины власти и желании хоть ненадолго отсрочить это падение.
Чарки были наполнены, и князь предложил тост:
— За здравие царя Ивана Алексеевича!
Софья поперхнулась.
— Не буду! Он меня жалел, толковал, что Петрушке-де выговорит за то, что он ж ему в грамоте столь нелестно обо мне отозвался, обиду кровную нанес сестре царевне. А сам ему передался и вошел с ним в согласие.
— Софьюшка, то он не своим умом, его либо царица, либо кто-то из ближних бояр надоумил.
— Верно, — подумав, согласилась она, — сам он только молитвы творить горазд. Да и царица его хороша. Предо мною пластается, а как удалюсь, Ивана научает противу меня. И родит-то она все девок. Ноне опять брюхата. И опять, небось, девку носит. От чужого семени не жди доброго племени.
Князь насторожился. Царевна как-то обмолвилась, что семя царя Ивана гнилое и ждать от него потомства не приходится. Она-де старается как-то этот изъян исправить. А когда князь удивился и спросил, как это она оживит Иваново семя, засмеялась в ответ и ничего не сказала. Подумавши, князь и сам догадался, что она имела в виду аманта, любовника, или, как меж ними принято говорить, — галанта.
Сейчас он спросил напрямки:
— Что же у нее — галант?
— А как же! — с вызовом произнесла Софья. — Это я ее надоумила обзавестись галантом. А то что ж: прошел год, другой, а она все не брюхатеет. Зазорный разговор пошел: царица-де неплодна. Я и посоветовала. Постращала ее поначалу: тебя, мол, могут постричь в монахини, раз ты неплодна и царю потомства не принесешь. Вот она и нашла.
— Не было бы огласки, — предостерег князь. — Ты не сказывала ль Федору о сем?
— Не, князинька, токмо тебе и ведь с твоего совету. Знаю про казнь прелюбодейке — в землю зароют. Да и брехать начнут из каждой подворотни. Царю стыд великий, позорище на всю Россию.
— А хоть бы Прасковья наследника принесла, — после молчания произнес князь, — напрасно ты надежду лелеяла, что он Петру дорогу сможет перейти. Полно, ему уже никто дороги не перейдет. Он государь законный, принятый Думою и всем земством. И никто ему уже не страшен.
Софья неожиданно всхлипнула и залилась слезами.
— А как же я? Я? — давилась она.
— Проси у него прощенья. И просись на покой. Вдруг он тебя простит. Все легче. Постриженья избежишь. А вот мне-то прощенья не будет, — уныло протянул он.
Софья закусила губу, слезы высохли.
— Чего так? Неужто ты, князинька, столь пред ним провинился?
— Пред ним? Нимало. Он мою вину видит пред царством. Что я на твоей стороне был в ущерб интересу государственному, однако, как человек, ведающий добро, вовремя не отошел от тебя. И главная моя вина перед ним, что я тебя не надоумил подобру-поздорову власть ему передать. Я-де ведал неизбежность сего, а поощрил напрасную распрю. Посему мне более, нежели тебе, от него достанется. Не помилует.
— Да что ты? Так-таки и не помилует? А заслуги твои, столь великие? А ученость твоя, разумность, ум государственный?
— Во всем этом он не нуждается с таковой молодою самонадеянностью. Не чувствовал он в себе силу, увидел, а верней, ощутил в себе возможность управить царство. Молодость, стоит ей обсушить и расправить крыла, тотчас срывается в полет — куда глаза глядят. Все-де она Может, любого берега достигнет. И я таков молодой был. Все думал: кабы мне власть, уж я бы показал. Не упустил бы кормило, как дед мой Василий Васильевич. Ведь он с Василием Шуйским на одной ноге был, в шаге от царского трона. Сытное тогда было время, со всех сторон наступали воры — Тушинский да Болотников, не было царя на Москве. Шуйского да Голицына бояре называли на царство. Шуйский Голицына обошел. Уж как это стряслось, я не ведаю. Скорей всего, потому что дед мой бился под Оршею, да и угодил в полон вместе с митрополитом Филаретом — отцом будущего государя Михаила Романова. Долго томился он в плену у поляков, а когда произошло замиренье да стали обмениваться пленными, бедный мой дед по дороге в Москву захворал и помер, так и не увидевши родного очага. Гордый был человек. Король Сигизмунд, Жигимонт по-польски, звал его в службу. А когда приговорили бояре звать на опустевший престол королевича Владислава, дед мой почел таковой выход за лучшее и призвал присягать ему, да и сам присягнул. Борис Годунов числил меж своих злейших врагов князей Голицыных да Лыковых, потому что дед мой ему противился, а в Думе был первый.
— Что ж ты мне прежде не сказывал, мы бы ему честь оказали. — Князь махнул рукой.
— Чести и мне довольно было. Более чем надобно. Я же ее не ищу.
Софья глянула на него с нежностью. Только сейчас она прониклась пониманием, сколь дорог ей князь Василий. И как могла она променять его на Федора Шакловитого? Федор был однодневкою, мотыльком, летевшим на огонь. Ныне он опалил крыла. Жаль его: жалела бабьей жалостью. Оба они