тремя сотнями его людей, с этого времени числюсь во дворце на правах заложника. Если Тогана не вернут, нас казнят через две луны.
— Мне жаль, — искренне сказал Марко. — Но, я смотрю, ты ещё остаёшься в рядах ночной стражи?
— Тотчас же перевели в дневную, но оставили оружие. Шлем с бунчуком пока не забрали и форменную кирасу тоже оставили до поры. Формулировка приказа такова, что, если я совершу какое-нибудь славное деяние во имя престола Юань, мне сохранят жизнь.
— Тогда мы удачно встретились, мерген.
Кончак-мерген сделал глоток, вернул Марку чашку и ответил:
— Смерти я не боюсь. Меня унижает уже сама возможность быть казнённым своими же товарищами. Умереть как бешеный пёс, убитый хозяевами из чувства самосохранения, — это совсем не то, о чём я мечтал.
— Понимаю.
— Если вы найдёте мне дело, выполняя которое я смогу погибнуть с достоинством, — моя благодарность будет сопровождать вас во всех последующих жизнях.
— Увы, то, о чём я попрошу, не потребует от тебя применения твоих выдающихся навыков воина, но я прошу тебя во имя императора Юань.
— Я повинуюсь его воле, — наклонил голову Кончак-мерген.
— В ту ночь, когда погиб бывший начальник ночной стражи, изменник Ичи-мерген, покушавшийся при помощи
— Я исполню просимое, — ответил сотник стандартной протокольной формулой на катайском.
— Если хозяева этих служанок попытаются воспрепятствовать тебе, то, какими бы высокими ни были занимаемые ими посты, тебе разрешено применить любую нужную силу. Я предъявляю тебе золотую львиноголовую пайцзу в знак того, что этот приказ исходит от самого богдыхана, повелителя Суши и всего, что на ней.
— Есть, — ответил Кончак-мерген, чувствуя, как радость поднимается из глубины души, заставляя сердце биться от жажды битвы.
Марко остался сидеть под ивой, что-то устало бормоча под нос на родном италийском наречии и с удивлением думая, что всё-таки привык к этому их чаю, хотя ж вот не хотел и не думал сроду, что привыкнет к гадости этой, потому что горько, горячо, а гляди ж ты, привыкаешь, вот так и катайская жизнь, горяча и горька, а привыкнешь, не представишь потом, как без этого пойла? что теперь? Компот пить? Вино слишком в голову шибает, а чай самое оно, хоть в праздничный день, хоть в будний, хоть в полдень, хоть посереди ночи, хоть когда его можно, не надоест, что же делать-то я буду, когда всё закончится? Всё. Закончится. Ведь оно когда-нибудь закончится, точнее, закончится уже совсем-совсем скоро, уже виден рассвет надо всей этой дикостью, над кровью, над предательством, надо всем, что таким чужим казалось, когда ребёнком был, а ведь совсем недавно был, вот оно, рукой можно коснуться, протяни только, вот он я — ребёнок, и сейчас тот же вроде внутри, а снаружи? Снаружи я не вижу себя, нет привычки смотреть в зеркало, даже бреюсь на ощупь, потрогал, где шершаво, нож навострил о ремень кирасы да и вжик её, синюю, чтобы подбородок не чесался, а ведь совсем недавно ещё не чесался, не было ни намёка на бороду, ни на ненависть, ни на что. Если и стоит ненавидеть всё это, то за ненависть; я же не хотел, не желал учиться этой науке, и Шераб Тсеринг мне всё выговаривал, мол, добрым быть выгодно, да почему-то я его науке не внял, императорское искусство проще, да только потом эта ненависть в крови так и копошится, вошкается, падла, кипит, не вижу я добра, не вижу, ищу-ищу, не вижу, только злоба вокруг, злоба звериная, дикая, страшная. Где мой отец, где мой дядя, известно где, это вопрос риторический, вместе с куколками деревянными они у меня похоронены, в том подвале, где по сей день труп того пирата гниёт, разлагается, куда я постоянно запираю двери на огромные засовы, чтобы не воняло оттуда мертвечиной, чтобы не несло всем этим нелепым ужасом, да только ненависть подпихивает мне всё новых и новых пиратов, чтобы не застаивался мальчик, бегал живенько, стрелял метенько, рубал без жалости, чтобы сошёл с ума от этой ненависти, потому как на любови в императорские покои не въедешь, тут нужна колесница о бешеных конях, хрипят-кипят которые, слюной брызжут заразной, глаза кровянистые выкатывают, а ты хлещи их, мальчик, бешеный конь любого другого быстрее, а чего же ты хотел, мальчик? Наложницу хотел любить твою, Великий хан, да только как любить можно, если то, что ты любишь, — это то, что твою слабость показывает, дыра в доспехе, сломанная стрела, что криво полетит в неурочный час да и треснет, не воткнувшись, любовь та — морок, морок, морок, морок, наваждение, тьфу, чур меня, чур, обойди меня, слабость, обойди, уйди на другого, пусть на другом шелом растрескается, а я выживу, меня ещё с запасом хватит на все подвёртки ваши, я ещё на ваши могилы нассу, падаль венценосная! А могилка-то ваша рядышком совсем, вот она, рукой подать, нету у вас теперь волшебной кольчуги, чтобы защитила, закрыла сердце ваше чёрное; дождусь, уснёте, а я тут, с лучиночкой да ножиком вострым-превострым, такой остроты ещё поискать, так не найдёте, а сегодня не ляжете, так я поищу минутку, подожду, я моложе вас, меня время не торопит, я подожду- покараулю, пока вас Морфей слащавый да вкрадчивый свалит, да прямо мне в рученьки, где уже нож поёт-танцует. Нету у меня Пэй Пэй, нету моей девочки и не будет такой больше, потому что ни у меня любови больше нету, ни у какой другой девочки не будет, потому что нельзя такого зверя полюбить, любить надо мягкое, а я проклятый убийца, сердце высохло как камушек, не смягчить теперь слезами горькими, ни телом мягким в тесто не раскатать, ни разговором не оморочить, весь я стал как солдатик деревянный, морду звериную оскалил и в бой, за священный престол императора желтомордого, что задёшево мальчонку выкупил, сыном называл да бирюльки дарил, обманул, думал, дурачил сердчишко пацанячье, да только дурак ты, старый, тебе уж Ямы крючья наточены, вон они, в каждом рассвете, в каждом закате маячат стальными отблесками, а я у тебя уж поучился, как мёртвых добивать, и наука та мною освоена ох как хорошо, только голову на подушку преклони, так я тут как тут, сон твой кошмарный, липкий, как пот, в спаленку к тебе так вольюсь, что все слёзы тебе кислотой покажутся, когда хлынут на тебя через меня, ото всех обиженных тобой хлынут, да и дети твои, змеёныши, своего яду мне дадут, чтобы сжечь дотла твой полог газовый, росписью изукрашенный. Отнял всё у меня, всё, ни за что меня, ни за что, ни за грошик, как чурбана дурацкого деревянного, своей волей поворачивал, а отца деньгой смазал, чтобы старый скаред глаза свои медяками обложил, как мёртвый ходил передо мной, не видел, как его сын ищет помощи, да где там. Где там помощи искать. Сам справлюсь, уже наученный. Ох, как же голова моя не лопнет от этих мыслей тягостных? Как? Как же вынести, дожить до завтрашнего утра? Лисья хитрость, помоги мне, старушечья мудрость, помоги мне, жадность купецкая, помоги мне, ярость ублюдка-полукровки, помоги мне, лживость царедворца- пидора, помоги мне, сила демонов, помоги мне, все-все-все змеи, гады, глисты сердечные, отдайте мне свою мощь жизненную, чтобы остался я живой, хоть и в пыли валяясь, да поглядел, как слёзы мальчишкины жемчугами отольются, заблестят яхонтами на солнышке, когда вы кровавым пузырём умоетесь, когда смех ваш глумливый захлебнётся водичкой багровой, солёной юшкой, как волной морской, когда накроет маской красною ваши хари наглые да ужористые, что богам готовы в бороды наплевать в недалёкой гордости своей. Я знаю ваш секрет. Каждого.