которые производили над ними мятежники. Только сейчас крестьяне резко осуждают мятежников, начинают освобождаться от страха и содействовать правительству, помогают отыскать в лесах мятежников, так что скоро, надеюсь, из самих крестьян можно будет образовать сельскую вооруженную стражу, которая окончательно поможет истребить шайки мятежников…
– Представляете, Михаил Николаевич, Манифест 19 февраля 1861 года о прекращении крепостного права не был даже введен в действие…
– Вспоминаю, Николай Алексеевич, вспоминаю, как мы терзали комиссию по подготовке редакции Манифеста, а сейчас без оного трудно себе представить нашу государственную жизнь. Вот здесь крестьяне во многих местах отправляют барщинную повинность или платили неимоверные оброки там, где была прекращена барщина. Мировые посредники были избраны из местных помещиков, они-то и стали большею частью агентами мятежа, даже главными тайными распорядителями оного. А в уездах собирались якобы по своим делам, а на самом деле договаривались о сроках мятежа, а если полицейские сообщали об этом правительственным чиновникам, то их, узнав об этом доносительстве, жестоко избивали. Вот так-то, Николай Алексеевич, вам еще предстоит…
– В Петербурге я посмотрел некоторые документы о Польше и пришел в ужас. Оказывается, Положение 19 февраля превратно истолковано крестьянам, при составлении же уставных грамот отняты у них лучшие земли и обложены высокими оброками, далеко превосходящими их средства. Якобы так распорядился русский император, в этом, дескать, милость и свобода…
– И вот если крестьяне пойдут на восстание, то отдадим землю даром, не будете платить никаких податей… Столько обмана и лжи здесь, столько превратного, ох разгребать и разгребать… К сожалению, вы приехали на короткий срок, Николай Алексеевич, в Варшаве придется вам поработать… Ох придется…
О своих первых варшавских впечатлениях и о встрече с генералом Муравьевым по дороге в Польшу Николай Алексеевич написал брату Дмитрию Милютину:
«Разница между Вильной и Варшавой огромная: там власть действительно восстановлена; она в себя верит, и ей верят; между начальником и подчиненными (насколько я успел заметить) полное единство в стремлениях и действиях; наконец, есть план, хотя, быть может, отличающийся чрезмерной суровостью, но в основании разумный и строго исполняемый; здесь – ничего подобного мне еще не удалось открыть, да и едва ли откроется; во всяком случае, с первой минуты поражает взаимное недоверие и разъединение. Тут брошено такое семя взаимного недоверия не только между гражданскими и военными элементами, но даже в среде последнего, что только сильная личность могла бы связать все части и дать им одно твердое направление; а именно этой-то личности нет… Не могу скрыть, что я не нашел здесь никакого определенного плана. Все делается наудачу, по случайным соображениям, и я боюсь, что даже эффект, на который рассчитывают, едва ли удастся.
Муравьев понял очень ясно, что стычки с шайками не разрешают вопроса; что надо побороть и разрушить местную революционную организацию, разорвать нити этой подземной паутины. Для этого он противопоставил свою военно-гражданскую организацию; для этого он поднимает народ и подкашивает денежные источники революции. Он меня поразил ясностью взгляда (и даже ясностью речи) в этом вопросе (что, впрочем, не мешает ему во всех других общих вопросах отличаться по-прежнему крайней шаткостью понятий и речей). Дело в том, что он попал на настоящее свое призвание и до поры до времени приносит несомненную пользу.
Здесь, наоборот, суровости – дело случайное. Рядом с ними – явные признаки шляхетской тенденции. К крестьянскому делу – ни малейшего сочувствия. Гражданские власти если не помогают косвенно и тайно мятежу, то относятся к этому как-то нейтрально, и к этому все привыкли. Мне уже попались в руки некоторые документы, которые истинно изумительны. Я постараюсь собрать поболее и представлю при особой объяснительной записке. Первые мои разговоры с здешними властями дают мало надежды, чтобы серьезные меры по крестьянскому делу могли совершиться при настоящем составе здешнего управления…»
До Дмитрия Милютина доходили слухи, что генерал-губернатора Муравьева называли то пашой, то свирепым проконсулом, то палачом, но Муравьев прекрасно понимал и другое – суровые методы могут дать только временный успех, а потому он понял, что визит к нему Николая Милютина, много говорившего по крестьянскому делу, совершенно не случаен, он тоже пришел к выводу, что крестьян надобно освободить от помещиков, дать им полную самостоятельность, а главное – устранить польских помещиков от владения землей и на их место поставить русских помещиков, он всеми силами стремился к обрусению Северо- Западного края. После встречи с Николаем Милютиным Муравьев писал Дмитрию Милютину, что он покорен недавней встречей с группой Николая Алексеевича и мечтает снова увидеться с ним, чтобы еще раз поговорить о крестьянском деле. «Я надеюсь, – писал он Дмитрию Милютину 17 ноября 1963 года, – что по общему с ним соглашению мы удовлетворительно окончим дело, столь важное для упрочения здешнего владычества, – устройства быта сельского населения. Необходимо усилить здесь самобытность крестьян и уничтожить влияние на них польских помещиков».
Дмитрий Милютин поддерживал строгую политику Муравьева против мятежников. Следственная комиссия работала упорно и ожесточенно, все захваченные с оружием в руках представали перед судом, получали свои наказания и отсылались в Сибирь на поселение. Но уже в Петербурге заключенные под стражу поляки чувствовали себя скорее героями, чем осужденными. Дмитрий Милютин особенно поражался поведению генерал-губернатора князя Суворова и министра внутренних дел Валуева. По Петербургу ходил подписной лист в поддержку жестких мер Муравьева против польских повстанцев, многие известные люди подписывались, а когда попросили подписать князя Суворова, он отказался, сказав, что такому людоеду он не прочит долгой политической жизни. Естественно, эта молва быстро разнеслась по Петербургу, и Федор Тютчев тут же откликнулся эпиграммой по этому поводу:
Написанное 12 ноября 1863 года стихотворение, ходившее по рукам, попало и к Дмитрию Милютину, оно великолепно передает сатирическое отношение к светлейшему князю, который своей непредсказуемостью давно веселил императорскую элиту. В апреле 1866 года Тютчев еще раз вернется к князю Суворову и даст ему великолепный портрет в стихах:
Два этих стихотворения Федора Тютчева точно передают характер князя Суворова, человека безответственного и безнаказанного, безвластного и безнадежного в государственных делах, он был готов всех простить, даже преступников, но совсем не терпел суровости и строгости в антигосударственных делах; потому для него Муравьев был «людоед» и «вешатель», а применить строгость к восставшему против государственного строя – это закон, это норма. Великий князь Константин Николаевич отказался использовать те же методы, как и Муравьев, и уволен в отставку. «Великий князь не в уровень с событиями», – записал в дневнике Валуев.
Дмитрий Алексеевич Милютин, наблюдая за всем ходом этих событий, полностью был согласен и с Тютчевым, и с Валуевым в оценке текущего момента.
Генерал Берг жаловался военному министру Милютину на вмешательство Муравьева в варшавские дела. Но и Муравьев не щадил ни графа Берга, ни своих петербургских врагов. Его раздражало двусмысленное отношение к антинародным выступлениям мятежников, – то лицемерят перед ними, то призывают к подавлению восстания. Естественно, всплыли факты его биографии, которые не украшали его в современном обществе, когда торжественно возвращались из ссылок и поселений осужденные