вперед и дожидается его, чтобы показать ему дорогу дальше. Из трамвайных путей ветер выдувает пыль. В сосновом бору Дон Жуан вытаскивает у собаки шип из лапы, а во время прогулки по набережной обрезает ей перочинным ножом когти, чтобы они не стучали так громко по асфальту. Пока идет дождь, принимающийся за день не в первый раз, он сидит под навесом продовольственного ларька возле велосипедной дорожки и читает купленную вчера в другом киоске, в Африке, книгу, на страницы которой, на его руки и ноги ветер бросает дождевые капли, сидит в сумеречном свете и читает, читает, собака лежит рядом в траве, а может, и нет. Куда Дон Жуан ни идет, где ни стоит и ни сидит, он все время вздрагивает, резко поворачивает голову, тут же вскакивает и бежит, едва только заслышит, как зовет или кричит ребенок, в этот день ему повсюду слышится детский плач, или это ему только кажется, особенно когда кричат чайки или визжат на повороте трамваи. Ближе к вечеру на узкой полоске горизонта возникает вдали в Северном море корабль аргонавтов, пустой, без Ясона, без золотого руна, и Медея направляется с берега в дом, чтобы умертвить своих детей. При наступлении темноты вся Голландия кажется страной неоновых ламп или горящих свечей, и на каждом шагу звучит громкая музыка, и каждый раз Дон Жуан бежит от нее как можно дальше, от той или иной, от любой музыки. Вместо этого он нюхает цветы в давно уже закрытых цветочных магазинах — любые, только не тюльпаны, — нюхает их в книге, нюхает на кончиках собственных пальцев, время женщин как время кончиков пальцев. Наконец наступает глубокая ночь, а с нею и тишина, морская тишь, и наконец-то после стольких темных ночей выкатывается полная луна, одинокий путник то и дело на нее посматривает, заглядывая при этом еще в словно специально для него не занавешенные окна, чтобы он мог увидеть телевизионные новости, и так далее. Дон Жуан мог рассказывать про этот день времени женщин бесконечно, с упоением, словно пел песню, даже говорил нараспев, или это мне сегодня так представляется. А потом резко оборвал песню и снова пустился в бега.
Совершенно безымянной осталась последняя страна и последняя женщина. Дон Жуан не то чтобы сохранил в тайне название этой страны, он просто не знал его с самого начала и не хотел знать. Он даже не знал, как он туда попал. Никаких воспоминаний о самой поездке (а ведь он должен был туда как-то приехать). Открыл глаза после чудовищной усталости, а он уже там. И женщина вот она, над ним, под ним, напротив него. Не знал он и того, как они двое сошлись, да тут и знать было нечего. Для того, чего нет, и слов нет. А для того, чего нет кругом, все-таки одно словечко имеется, однако во всем царил порядок — полная противоположность хаосу. Ему не было дела до того, что само место и любой предмет тут оставались незнакомыми, не имели названия для него: то, что происходило, было кульминацией его восхищенного изумления; было божественно волшебно и восхитительно без всякого колдовства.
Когда Дон Жуан рассказывал через семь дней о том дне в безымянной стране, без конца заикаясь и бормоча что-то невнятное, он даже не знал, что касалось его и той чужой, до конца оставшейся чужой женщины, кто из них двоих что говорил, кто из них двоих что делал. (А они были — исключительный случай для всей недели — почти целый день и целую ночь вместе.) Дон Жуан не мог сказать: читал ли он ей вслух или, наоборот, она ему? Кто ел рыбу — он или она? Он ее согревал, когда она вдруг замерзла, или нет, скорее она его? Она выиграла партию в шахматы или он? Кто кого обогнал в море, когда они плавали, — была ли это ты или это был я? Кто от кого время от времени прятался: я или ты? Кто без конца говорил и говорил: она или он? Кто кого все это время только слушал: ты? я? я? ты? И то, что никто ничего толком не знал: как было, так и было. И мы оба этому радовались.
Определенным было только то, что и в том безымянном месте ребяческого вида поставщик пиццы на мопеде, популярном сегодня в мире средстве передвижения, напрасно искал для себя верный маршрут (вдобавок у него еще и бензин кончился); и то, что аутист и его телохранитель — один непрестанно громко взывавший, воздев глаза к небу, другой державший его за руку — продолжили и дальше свою процессию из двух персон; и то, что парочка на мотоцикле отправилась искать свою ложбинку для любовных утех (разве что женщина была еще черненькой, не блондинкой); и то, что старый человек из Дамаска и из Бергена, тяжело дыша, снова застыл в одной позе в сточной канаве, не в силах поднять ни правую, ни левую ногу на тротуар… Дон Жуану не нужно было больше подбрасывать мне ту или иную реплику. Со временем я научился видеть все, о чем он не рассказывал, четко и ясно перед собой.
Дон Жуан и женщины — история, рассказанная им самим, на этом заканчивается. Семь дней провели мы в саду за этим занятием, а тем временем приближалась Троица. В земле все еще торчал предшествовавший его появлению ореховый прутик, воткнувшийся при полете и скрывшийся теперь в траве, вымахавшей за неделю в рост зерновых. И даже если порой шел дождь, мы все равно оставались в саду, прятались сначала под каштаном, потом под липой, листва которой стала такой густой, что сквозь нее не проникала ни одна капля, зеленая крыша над нашими головами не имела просветов, и небо просматривалось только отдельными точками, сверкавшими, словно дневные звезды, на темно-зеленом небосводе в кроне липы. Почти добравшись до финала своего рассказа, Дон Жуан все чаще вставал с кресла и говорил стоя; а если ходил, то задом. Когда светило солнце и майский ветерок пробегал по кронам деревьев, игра красок — блеск ослепительно белого света и темных теней — так оглушительно царила в природе, что Дон Жуан на какие-то мгновения терялся и пропадал из виду.
Он остался в моем пристанище в Пор-Рояле-в-Полях и после окончания рассказа о той неделе. Он ждал своего слугу, а может, еще по какой причине, — я не спрашивал. То, что Дон Жуан не сразу отправился дальше, меня устраивало. Его присутствие было мне приятно. Идея соседства, занимавшая меня всю жизнь, с которой, как я думал, я потерпел сокрушительный крах, оставшись на безлюдье в Пор- Рояле в полном одиночестве, возродилась во мне вновь с появлением под боком этого чужестранца, этого беглеца. Я мог представить себе Дон Жуана моим соседом, ну, если не за стеной самого пристанища, то, во всяком случае, где-нибудь рядом, не дальше мили, например на склоне холма Сен-Ламбер. Благодаря его присутствию здесь я вдруг впервые перестал любоваться собой как неудачником. Одно только, как он ел то, что я приготовил для него: чтобы кто-то ел с таким почтением и уважительностью, как он, мне не доводилось видеть буквально с незапамятных времен; когда он жевал, казалось, он смакует слова и репетирует звуки, которые произнесет потом при рассказе. Я не только не мог представить себе другого, более желанного соседства, но и моей гостиницы без него — снова обслуживать гостей, да это было моей любимой игрой с детства.
В течение наших совместных семи дней Дон Жуан изменил свою привычку пользоваться исключительно только услугами с моей стороны. Он стал помогать мне. Я всегда с трудом выносил это, прежде всего из-за тесноты в моей маленькой кухне, но с Дон Жуаном даже ограниченное пространство стало почему-то доставлять мне удовольствие. Удовольствием, смешанным пополам с завистью, было смотреть, как он делает одно или другое. Не только потому, что Дон Жуан был умопомрачительно ловок и проворен на руку: он умудрялся выполнять обеими руками одновременно совершенно разные операции, что, например, меня, при неумении делать это в моем поварском деле, да и не только, вечно приводило в отчаяние. Даже в самых простых случаях, как то: подвинуть к себе что-нибудь правой, а левой одновременно отодвинуть, — я обязательно все безбожно путал. А для него: одной рукой, скажем, резать луковицу, другой раскатывать при этом тесто — не составляло никаких проблем. То же самое происходило, когда он одной рукой скатывал тесто, а другой сбрызгивал, одной — накалывал, другой — заворачивал края, одной — потрошил, другой — фаршировал, одной — подбрасывал, другой — ловил, выливал — наливал, и все как одним слаженным движением. Пока правая делала насечки, левая смазывала маслом. Пока одна ощипывала, другая взбивала яйца. Пока он вышагивал по кухне, он мял и месил. Пока пилил — закручивал гайки. Пока испытывал мое терпение — привечал и любезничал. Пока листал книгу — вколачивал гвозди. И во время всех этих манипуляций, что левой, что правой, Дон Жуан, словно специально, делал все медленно и, судя со стороны, даже нарочно замедленно, памятуя при каждом действии о том, что мысли его заняты при этом совсем другим. Я, во всяком случае, видел его за работой таким.
Семь дней в саду прошли — и постепенно яркие впечатления стали меркнуть. Дон Жуан все больше казался мне нескладехой. Он неловко брал предметы, все у него валилось из рук, можно было подумать, что обе руки левые. При этом он постоянно смотрел на часы, добавляя кстати и некстати к каждому пустяковому делу число и день недели. Книга Паскаля «Письма к провинциалу» из Пор-Рояля, из которой он по вечерам читал вслух для нашего обоюдного развлечения, вместо комедий Мольера, оставалась лежать нераскрытой. Я стал свидетелем того, как Дон Жуан снова впал в зависимость от чисел. Он считал, сначала только губами, потом в голос, свои шаги, пуговицы на рубашке, автомобили в долине Родон, пересчитывал ласточек, стайкой проносившихся над садом, попытался даже сосчитать все тополиные семена, летавшие в