волосок Само собой, Дон Жуану было бы куда сподручнее, если бы женщина передумала. Ясно, что ему предстояло испытание, но ни сном ни духом он не ведал, в чем оно будет состоять. Он даже не знал, на какой предмет его будут испытывать, да ему и не полагалось этого знать, он только предчувствовал, что испытание будет не просто трудным, а потребует от него крайнего напряжения сил (пусть даже он с легкостью и справится с ним). Он не смел уклониться от встречи с ней. Надо было стоически ждать, пока женщина не появится. Заповедь гласила: не помышлять о побеге, ни на минуту. Кроме того, она найдет его, если не здесь, так в другом месте. В этот час ему было не уйти от женщины.
Она появилась, когда надвигающаяся песчаная буря заволокла месяц пыльной вуалью. Ничто не возвещало ее появления, даже шагов не было слышно. Она неожиданно выросла перед ним. Дон Жуан так долго вглядывался до этого в темноту, что свет, даже самый слабый, буквально ослепил бы его, поэтому она шла в полной тьме, без огня, через кучи наваленных битых кирпичей, уверенно приближаясь к нему. Не слышно было и ее дыхания, хотя она, судя по всему, бежала. Какими бесшумными могут быть эти женщины, и как быстро они появляются — один лишь миг, и они уже тут как тут — и какими таинственными остаются от начала до конца (нет, конца не бывает), без всяких тайн за пазухой, тем более без видимости тайн.
Они фланировали взад и вперед под прикрытием остатков каменной стены, в которую с шипением ударяли тугие струи песка. Через неделю после этого Дон Жуан рассказывал о торчавших сверху из обломков стены железных прутьях арматуры и о неслыханной музыке, которую рождал песчаный смерч в ожесточенном сражении с железом, проводами и трубами у них над головой. Атаки ветра и песка, воюющих против железа, не носили характера спокойного и ровного натиска на короткое время. Они то нарастали, то моментами ослабевали, то опять набрасывались на землю с новой силой, а то вдруг мощные порывы ветра вперемешку с песком стихали, превращаясь в легкое дуновение, словно кто помахивал песчаным опахалом, после чего атака возобновлялась вновь, взметала песок еще выше, и так без конца, не затихая и не смолкая ни на минуту. Непрерывное завывание раздавалось во втянутом в песчаную бурю железном остове, и там, где при постоянном ветре ничего не было слышно, кроме воя, трубного гласа и бушевавшей на одной ноте стихии, неожиданно родилась подлинная мелодия, нечто органичное и соразмерное, при этом существенно другого характера. И, слушая ее, можно уже было говорить о гармонии музыки. Правда, все такты были разной длины, и между высокими и низкими звуками нужно было додумывать для полноты гаммы еще дополнительные ступеньки для плавного перехода звукоряда от басовых нот к скрипичным и обратно. Но эти переходы между почти неуловимыми высокими звуками и едва слышимыми низкими и смена быстрых тактов медленными, громких тонов тихими протекали плавно, не обрывались резко и грубо, случайно или произвольно, а скорее все же гармонично и в унисон, подчиняясь со временем — в некоторых языках слово «время» имеет также значение «такт» — единой мелодии в инструментовке вибрирующих проводов, барабанящих друг по другу наполовину оторванных железных прутьев и, прежде всего, открытых ветру как спереди, так и сзади труб, которые, пока провода и прутья отбивали ритм, вели, так сказать, эту мелодию. И какую! Дон Жуан принялся напевать ее, потом пропел всю, сначала прерывающимся, затем все больше крепнущим голосом, при этом он встал со своего стула, на котором сидел во время рассказа, и, раскинув руки, принялся ходить по саду, а я, давно уже утративший во все веру, был абсолютно уверен в тот момент: выступи он с этой музыкальной пьесой перед публикой, она, как никакая другая музыка, завоевала бы весь мир.
Напоследок буря еще раз налетела со стороны Дамаска, но приобрела однотонный характер. Ржавый железный остов уже не вибрировал, как раньше, при нарастающей и ниспадающей мелодике с ее воем и визгом под одновременный аккомпанемент гудящих труб, а издал только один громкий финальный аккорд. Оба, мужчина и женщина, лежали в это время за разрушенной стеной и прислушивались к стихии. В кульминационный момент у Дон Жуана чуть не разорвалось от печали сердце. Но, как ни странно, именно печаль и придала ему снова силы. Она заставила его пересилить себя. Возвысила над собой и над другими. И сотворила чудо. В мрачную штормовую ночь засияли краски. В листве полусогнутой вишни, росшей среди обломков, мгновенно заалели над притаившейся парочкой сочные ягоды, хотя поблизости не было ни одного источника света. А в центре черного ночного неба проглянула синева. Яркая зелень на земле, скрипевшей под ними песком. В охваченном паникой мире Дон Жуан чувствовал себя комфортно, будто дома. Этот мир, если его можно было так назвать, был его миром. И в нем он встретился с ней, со своей женщиной. В мире, где царила паника, они нашли друг друга.
И снова о том же: в одном из языков для определенного отрезка времени или временной паузы употребляется выражение «ни в какое время» — «ни в какое время добрался он из пункта А в пункт Б». Дон Жуан часто прибегал к этому выражению — и часто, правда в несколько измененном виде, в рассказе о семи днях его времени женщин. Ни в какое время наступило для него на пустыре в Дамаске, с женщиной под боком, утро. Ни в какое время песчаная буря превратилась в беззвучный, предрассветный, ласкающий ветерок «Из Йемена дует», — неожиданно произнесла женщина. Уже кричали по всей Сирии петухи, городские и сельские. Уже разносился клекот индюков, — нет, они клекотали и резко кричали всю ночь напролет. Уже издали пронзительные звуки павлины, — нет, и эти не замолкали всю ночь. Ни в какое время раздались с минаретов голоса муэдзинов; ранняя утренняя молитва была слышна во всем городе, — произносилась ли она живьем или звучала с заезженной потрескавшейся пластинки или старой магнитофонной ленты с шумовыми помехами? Вместо песчаных клубов в воздухе носились пары бензина. Уже протянулись по небу в солнечном сиянии белые полоски от самолетов, уже проносились зигзагами в стремительном полете ласточки, уже светился солнечным светом неприкаянный тополиный пух, метавшийся по воздуху, словно пучки ваты. И что-то визжало и орало — рев, начавшийся не только что, тем более что у арабов это не мог быть визг свиньи, отправляемой на бойню; что-то жалобно хныкало и всхлипывало, временами затихало, но не умолкало насовсем, — нет, да это и не животное, но и не человек, во всяком случае, не взрослый, а может, еще не совсем взрослый, а если взрослый, то покинутый Богом и миром, рыдающий, как малолетний ребенок, — и так без конца, всю ночь напролет, ни на минуту не переставая и не замолкая.
Потом наступил момент, когда Дон Жуан и его женщина синхронно вернулись назад в привычное для них измерение времени. (То, что для нее это снова было не совсем так, он узнал чуть позже, а потому ему опять не оставалось ничего другого, как только встать и уйти.) Они расстались не здесь и не сразу. Он еще пошел сначала к ней домой. Она подарила ему свой медальон с «рукой Фатимы»[5]. Они вместе позавтракали, и ее ребенок, проснувшись, завтракал вместе с ними. Он сидел за столом рядом с незнакомцем как ни в чем не бывало. Присутствие Дон Жуана было для него что-то большее, чем просто само собой разумеющееся дело. Он тихо смотрел на него сияющими глазами, словно видел того, кого давно ждал. Этот чужой за столом, останется он или нет, был другом. (Место кавказского жениха занял в Дамаске ребенок)
Его слуга спал по соседству в ночлежке в комнате для приезжих. На стук Дон Жуана никто не ответил. Дверь не была заперта, и он вошел. В помещении кромешная тьма, ставни наглухо закрыты, ни щелочки, ни просвета. Слабая вспышка, отблеск сигареты, и мгновенно рядом вторая. Кроме затягивания сигаретой и струйки дыма, каждый раз в двойном исполнении, ни единого шороха, и так довольно долго; пока Дон Жуан не подошел на цыпочках к окну, тихо, словно слуга — это он, а двое лежащих в постели — его господа, отдернул занавеси и по возможности тихо раскрыл ставни. В течение всего этого времени парочка, не чувствуя себя ослепленной дневным светом, продолжала лежать, затягиваясь сигаретами, как в ночной сцене порнофильма, и глядела на третьего так, будто его в комнате и не было.
А тот, конечно, специально на них не смотрел, больше наблюдал за дорогой в утренние часы, но все же увидел, бросив беглый взгляд на слугу и женщину, характерную, впечатляющую картину, забыть которую невозможно даже и после побега из Дамаска. Между прочим, рассказывал он мне потом, если даже не фиксировать особо свое внимание на этой сцене, а только мельком взглянуть на женщину, она все равно врезалась бы в память как нечаянное видение, как застывшая картина ужаса. Все как обычно: единственное, чем поражала новая пассия его слуги, — ее бросающееся в глаза уродство, или безобразность: лицо, покрытое угрями, оспинами или зарубцевавшимися язвами проказы, а вдобавок ко всему бесстыдно блаженная улыбка, когда любовник, на котором вчерашние укусы и царапины за ночь зажили, будто их и в помине не было, беспрестанно попыхивая сигаретой, дергал девицу за волосы, тискал ее грудь и особенно страстно трудился над ее чрезмерно длинным и, конечно, кривым носом, одним словом, выражал одновременно свое неистовство и наслаждение, нежность и отвращение, пресыщение и голод, страстное желание и чувство вины (причем последнее отнюдь не связанное с появлением господина).