— Ну, конечно же, мое дѣло.. — отвѣтилъ Гольдштейнъ. — Такъ вотъ, значитъ, товарищъ Бакалейникъ, ви вступите въ командованiе... Вамъ издѣсь всѣ подчинены... Приказывайте, распоражайтесь... И ви отвечаете мнѣ. Поняли? — говорилъ Гольдштейнъ, размахивая руками и особенно краснорѣчиво жестикулируя указательнымъ пальцемъ правой руки.
— Понялъ. Слушаюсь. Ви, значитъ, уѣзжаете, а я за васъ остаюсь издѣсь. Всѣ подъ моимъ командованiемъ и я за все отвѣчаю... — повторилъ Бакалейникъ, тоже особенно краснорѣчиво жестикулируя однимъ учазательнымъ пальцемъ.
— Ну да, ну да…
Со стороны могло показаться, что до сего времени оба разыгрывали какой-то шутовской фарсъ, стараясь и себя, и другихъ уверить, что все это необычайно серьезно и важно.
Вдругь совершенно неожиданно Гольдштейнъ вплотную подскочилъ къ Бакалейнику, крепко зацѣпилъ пальцемъ за отворотъ его фрэнча на груди и, не отпуская, скорѣе оттащилъ, чѣмъ отвелъ его еще шаговъ на пять отъ своего автомобиля.
Здѣсь, наклонившись къ самому носу своего помощника и безперерывно поводя выпу-ченними глазами по сторонамъ, онъ, тряся головой, что-то быстро-быстро скороговоркой въ полголоса залопоталъ, точь въ точь какъ на базарахъ и площадяхъ въ мѣстечкахъ осѣдлости толкуютъ ихъ соплеменники о гешефтахъ.
Теперь уже по позамъ и выраженiямъ разгоряченныхъ лицъ обоихъ собесѣдниковъ безошибочно можно было утверждать, что показная игра кончена, что дѣло пошло всерьезъ и начался настоящiй, обоихъ одинаково и всецѣло захватившiй, дѣловой разговоръ.
— Товарищъ Бакалейникъ... — таинственно и страстно загалдѣлъ Гольдштейнъ, — счасъ же немедленно поѣзжайте туда... — онъ мотнулъ головой въ сторону толпы. — И распоражайтесь... моимъ именемъ распоражайтесь. Понимаете? Чтобы все тольки на вашихъ глазахъ... Понимаете? И чтобы никакихъ этихъ митинговыхъ рѣчей… Довольно. Ша! Поняли? Ви счасъ удивляетесь. Ну это всэ потому, что ви-жъ ничего не знаете, а я знаю... Тамъ такое говорать, такое говоратъ... — Онъ мотнулъ головой въ сторону опустѣвшаго двора, — что ви себѣ и представить не можете...
— Такое вожмутительное… такое… ну, о жидахъ… ну, известное... черносотенное...
— О-охъ…
На мгновенiе Гольдштейнъ отлипъ отъ Бакалейника.
Съ секунду оба, какъ два индюка, распустившiе носовые отростки, напряженно и изумленно, выпуча глаза настолько, что, казалось они у нихъ вотъ-вотъ выскочатъ, глядѣли другь на друга.
Бакалейникъ перевелъ духъ.
— Ну и что-же они тамъ говоратъ?
— Ну он сами понимаете, какова эта гнусная клевета, что будто бы всѣ комиссары — одни евреи, что евреи ведутъ Россiю къ гибели…
— Это жъ вожмутительно! — съ вытянутымъ лицомъ пролепеталъ Бакалейникъ. — И это счасъ, тутъ?
— Ну да, ну да… О чемъ же я говору?! Теперь счасъ, тутъ вотъ, на дворѣ... гдѣ ихъ рѣзали... Самъ собственными ушами... вотъ этими своими ушами слушалъ... — страстно загалдѣлъ Гольдштейнъ и для пущей убѣдительности пальцами трясъ себя за толстой мочки своихъ ушей.
Оба бросились снова и теперь уже прилипли другь къ другу.
Гольдштейнъ снова крѣпко захватилъ уже не однимъ пальцемъ, а всей рукой за отворотъ фрэнча своего помощника.
Теперь большiе, крючковатые носы ихъ почти касались другь друга. Они усиленно трясли головами, топтались на одномъ мѣстѣ, накачивались въ разные стороны своими корпусами, быстро жестикулировали, говорили почти одновременно и крѣпко держали одинъ другого, точно боясь, какъ-бы кто-нибудь изъ нихъ не улепетнулъ первымъ.
— Ви понимаете себѣ, понимаете?.. Эта-жъ бѣлогвардейская шволочь... эти офицера... — галдѣлъ Гольдштейнъ, а такъ какъ онъ сильно волновался, и стесняться было не передъ кѣмъ, то родное цроизношенiе выступало у него рѣзче обычнаго, — даже передъ шмертью, когда ихъ бьютъ, какъ паршивую трефную шкотину... вы представляете себѣ, приживаютъ... при- зываютъ ну къ чему, какъ ви себѣ думаете?...
Бакалейникъ, глядя въ упоръ въ лицо своему собесѣднику, вдругъ поблѣднѣлъ.
— Ну и къ чему же? Къ еврейскими погромамъ? И, это теперечки? Когда швабода и равноправiе? Пхе?
— Ну да, ну да. О чемъ я говору!.. — почти сь торжествомъ воскликнулъ Гольдштейнъ. — Тольки и говоратъ: жиды, жиды... послѣ каждаго слова жиды… таки да... жиды и жиды... Ви понимаете, товарищъ Бакалейникъ, чѣмъ это можетъ запахнуть?... Ну? Да... Это жъ вожмутительно, это жъ недопустимо... Швабода и погромъ! Пхе! Это жъ я не жнаю што... Ви тутъ поняли себѣ, товарищъ Бакалейникъ, что-нибудь?
При этомъ Гольдштейнъ съ вытянутымъ, удивленнымъ и возмущеннымъ лицомъ пальцемъ свободной руки коснулся лба.
— Какое безобразие! И что они себѣ думаютъ, а? Что же, развѣ прежнiй самодержавный режимъ? Времена Николая кроваваго?
— Ви поняли теперички.,. Значитъ, надо принять мѣры. Чтобы порадокъ полный... чтобы никакихъ рѣчей... ни справа, ни слѣва... ни товарищамъ, ни смертникамъ... такъ и передайте отъ моего имени товарищу комиссару Тетерину... Таки-такъ и скажите: я моей властью строго запретилъ. Поняли? Конечно, я самъ бы... но жнаете, у меня дѣла... О-оххъ, штольки дѣловъ, штольки дѣловъ! Ежели бы жнали? Такъ и скажите: я запретилъ!
— Слушаюсь.
— Понимаете, смертниками... Ша!
— Ша!
— То-то.
Бакалейникъ, пожавъ протянутую руку товарища-начальника, мотнулся къ своему автомобилю, а комиссаръ къ своему.
— Псс! Псс! — быстро обернулся и снова позвалъ Гольдштейнъ.
Бакалейникъ подбѣжалъ.
— Понимаете, чтобы разъ и готово. Поняли?
— Съ смертниками?
— Ну да, ну да.
— Слушаюсь.
— Вы скоро изволите пожаловать, Сергѣй Борисычъ? Долго-ли еще прикажете ждать вашу милость? — послышался изъ автомобиля капризный, нетерпеливый и раздраженный голосъ Люси.
— Счасъ. Вы все поняли, товарищъ Бакалейникъ? Разъ, и готово и... ша!
При этомъ Гольдштейнъ сдѣлалъ выразительный жестъ рукой, энергично отмахнувъ ладонью параллельно землѣ, показывая этимъ, какъ надо кончить съ смертниками.
— Ша! — кивнувъ головой, сказалъ Бакалейникъ.
— Ну, бувайте здорови себѣ...
— Бувайте и ви себѣ…
Бакалейникъ опять, нелѣпо размахнулъ у своего уха растопыренными пальцами и по- прежнему изобразивъ своей фигурой покачнувшуюся впередъ запятую, пожалъ еще разъ протянутую руку товарища-начальника.
Теперь они уже окончательно разстались.