как током пронизало, я сразу подумал о моем тайном письме.
— Я понял вас... - сказал я сконфуженно, не закончив мысли.
Новиков не спросил, что я понял. Он как бы пропустил мои слова мимо ушей.
— Ну давайте рассказывайте, Борис Николаевич, - сказал он, уже на меня не глядя.
— О чем? - спросил я.
— О своей контрреволюционной деятельности.
Все начиналось с начала... Услышав эти, опостылевшие мне слова, от досады и горечи я отвернул лицо в сторону.
— Я не занимался контрреволюционной деятельностью, - сказал я.
— Тогда рассказывайте, как не занимались!
Я молчал. Подождав немного, Новиков положил передо мною несколько листков бумаги.
— Пишите! - сказал он, вставая. И вышел из кабинета. Я посидел перед бумагой в раздумье, потом один лист сложил в несколько раз и сунул в карман. Взял ручку, обмакнул в чернила перо и в который раз стал писать о том, как я не занимался контрреволюционной деятельностью. Исписал своим крупным, неорганизованным почерком неполный лист и подписался.
Вошел Новиков, спросил:
— Написали!?
— Написал, - сказал я, тоскливо думая о том, что сейчас последует.
Новиков взял мой листок и, не читая, кинул его в папку. Он вызвал надзирателя и велел отвести меня в камеру. Когда я переступал порог кабинета, Новиков окликнул меня:
— Одного листа бумаги вам хватит на письма?
— Хватит, - сказал я, краснея.
— Ну, ну! - сказал он.
Я уходил из кабинета следователя озадаченный и смущенный. 'А где же 'мой' Радченко? - думал я, - мой следователь, пытавший меня на Лубянке? Радченко, который ставил меня к стене и бил сапогом в живот и ниже, Радченко, обломавший на мне подлокотник своего кресла, Радченко, матерщина которого была изощренной. Где Радченко и почему Новиков?' Это не давало мне покоя.
Когда меня завели в камеру, я с ходу направился в ту часть ее, где обитал Цимбал. Я шарил глазами Цимбала и не находил его. Я спросил о нем у соседа.
— Да вот недавно только вызвали на допрос.
До отбоя Цимбал с допроса не вернулся. Не вернулся и завтра, и послезавтра...
Я поделился всеми своими новостями и всеми сомнениями с единственно близким мне в камере человеком - Евгением Яновичем Сокольским, взявшим меня с первого часа в этой камере под свое покровительство. Его доброе сердце и ясная голова были тогда, моим прибежищем, моим утешением. Выслушав мой рассказ о письме с дезокамерой Евгений Янович сказал убежденно:
— Наседка!
— Что наседка?
— Не что, а кто! Цимбал наседка. Что такое наседка, ты знаешь? Ну, правильно, курица. Цимбал - наседка. Мы с тобой - яйца. Если он ничего и не выведет, то что-нибудь да выведает. Такие Цимбалы в каждой камере есть. Служба такая. Вот их и подсаживают к нам птичники.
Хотелось бы сказать еще несколько слов о капитане Новикове. После Радченки, этого жлоба и ката, поведение Новикова меня потрясало - спокойствие, сдержанность. Я стал проникаться к нему не только уважением, но и симпатией. А когда он однажды выругался, я растерялся от неожиданности и обиды. Я готов был заплакать. Поминая известную мать, он говорил даже не 'твою', а 'вашу'... Склонен думать, Новиков появился тогда, когда моя судьба где-то была уже решена, и ему предстояло выполнить лишь кое- какие формальности.
С той поры, каждый раз, когда мне на глаза попадается курица, неизбежно выстраивается ассоциативный ряд: курица - наседка - Цимбал.
АЛЕКСЕЙ СМОРОДКИН
Алеша Смородин был рослый парень, хорошо скроенный. Его русые волосы были волнисты, голубые глаза смотрели открыто, невинно. Душа его была детски чиста, а совесть - белоснежна и накрахмалена.
Недавно, совсем недавно он отметил в кругу своей еще неокрепшей семьи первое свое двадцатипятилетие. Алеша был художником по призванию и образованию. Врожденная застенчивость снедала его, а житейская непрактичность порой вгоняла в тоску и отчаяние. Его юная, не очень готовая к самостоятельной жизни, жена барахталась в горах пеленок, стирать которые, скажем прямо, не было ни малейших условий там, где они обитали.
Алеша, как книжный график, пробавлялся редкими и случайными заказами, а также не брезгал разгрузкой и погрузкой вагонов на станции Москва-товарная, если случалось.
Когда ему предложили художественное оформление школьных тетрадей, он был безгранично счастлив и благодарен судьбе.
Когда же в одну из темных ночей в его дверь постучали и вошли с понятыми, он настолько был потрясен, растерян, изумлен и подавлен, что долго пребывал в шоковом состоянии до начала допросов в тюрьме и еще долго потом.
Следователь с ходу предложил ему разоружиться, а также назвать всех остальных организаторов и участников идеологической диверсии. И намекнул, что только чистосердечное признание может сохранить жизнь.
Идеологическая диверсия выражалась в том, что на школьных тетрадях, где художник изобразил сюжет на тему 'У лукоморья дуб зеленый...', в переплетениях корней и трав был, якобы, коварно спрятан портрет Троцкого, ренегата и отступника. Следователь извлек из 'дела' школьную тетрадь и ткнул пальцем в место, обведенное красным карандашом.
— Что? - спросил недоумевающий живописец и, и можно сказать, соавтор Александра Сергеевича.
— Борода! - воскликнул торжествующе следователь.
Смородкин приблизил глаза к красному кругу и долго разглядывал.
— Нет бороды! - выдохнул он.
— Есть борода,- сказал следователь и укоризненно покачал головой.
— Чья борода? - спросил недоумевающий книжный график.
— Троцкого! Чья еще! - пояснил следователь.
— А разве у него есть борода? - спросил сомневающийся Смородкин, никогда не видевший Троцкого ни на портретах, ни в жизни.
Следователь растерялся. Это было видно по его озадаченному лицу. Похоже, что и он с внешностью Троцкого не был знаком.
— Здесь я задаю вопросы! - заорал он, багровея от растерянности и досады.
— Но борода - еще не портрет, - возразил, тоже краснея, Смородкин. — Где же усы, рот, глаза, нос, уши, наконец?!
— Тебе не удастся обмануть и запутать следствие твоими авангардистскими штучками-дрючками! - заверил Смородкина следователь. Он вытащил из стопки бумаги, лежавшей на столе, белый лист и положил его перед 'идеологическим диверсантом'.
— Только чистосердечное признание, - сказал он, - может спасти вас. — И придвинул чернильницу с ручкой.
Мысли же Алеши в этот момент кружились над ворохом мокрых пеленок. С укоризной глядели на него грустные и усталые глаза жены. Отчаяние Смородина было предельным, безысходность - смертельной. Смородин отодвинул от себя лист бумаги.
Вот тогда следователь первый раз ударил Смородкина по уху...
В тюрьме, во время следствия я бросил курить, дабы проверить силу собственной воли. Теперь же, когда второй раз меня вызывали с вещами и я уходил из камеры в неизвестность, все наличие курева, что я