неотвратимое висит в воздухе. И страшно, и любопытно. Но все это где-то далеко, малопонятно и прямого отношения к тебе не имеет. А потом быстро забывается.
Проходит несколько месяцев. Мы снова вместе. Говорит между прочим:
— А Володьку Стеклова тоже арестовали.
— Откуда ты знаешь?
— Мурка сказала. — А что Мурка сама?
— Она - хоть бы что.
23 апреля 1938 года. Камера Бутырской тюрьмы. Лязгает замок в двери. На пороге появляется надзиратель. Читает по бумажке мои фамилию, имя, отчество. Я отзываюсь.
— Приготовьтесь с вещами, - объявляет он.
Сердце стучит быстро, неровно. Более месяца меня не вызывали. Я стал привыкать к этому и жил в относительном спокойствии.
Что же теперь? Снова на Лубянку? В другую камеру? На суд? Неужели домой?! Хочется верить.
Я не чувствую себя виновным. Не признал себя таковым. На следствии, не смотря на побои, не опорочил себя, не оговорил других. Надежда теплится, не потухает.
В камере, где все знают о каждом все, убеждены, что домой. А как же! Мальчишка, без биографии. Обвинение фантастическое, нелепое. Держался прилично. Домой. Только домой! К Первому мая! Оно и понятно. Пока я собираю свои скромные пожитки и прощаюсь с товарищами, они, товарищи, засыпают меня адресами и телефонами с самыми скромными, самыми малыми просьбами - два слова семье. Я обещаю. Искренне стараюсь запомнить номера телефонов, адреса. Я верю, что выполню обещания.
Надзиратель торопит. Выход в коридор. Другой надзиратель принимает меня и ведет. Я впереди, он сзади. Идем длинными путаными коридорами, спускаемся, поднимаемся. Если кого-то ведут навстречу, мой конвоир стучит ключом по металлической пряжке, командует мне: «Станьте лицом к стене». Я стою, пока не пройдут.
Но вот мы останавливаемся возле двери. Конвоир открывает ее и говорит: «Входите и ждите здесь».
Я оказываюсь в крохотном помещении без окон, но с двумя дверями, под потолком яркая лампа. Почти все помещение заполняет огромная фигура - старик в темной тужурке. На голове картуз. Серая патриаршая борода. Холодный безразличный взгляд широко открытых выцветших глаз.
Первая мысль, которая приходит ко мне: с этим человеком на свободу я не выйду! Я никну. Мы оба молчим.
Открывается дверь, входит старший лейтенант, оглядывает нас, поправляет на себе гимнастерку, держа какие-то бумажки в руке. Похоже, что он волнуется. Откашливается, начинает читать. Мы стоя слушаем:
— Стеклов Юрий Михайлович, 1873 года рождения, постановлием Особого совещания при НКВД СССР от такого-то числа, месяца, года за контрреволюционную деятельность (КРД) приговаривается к восьми годам исправительно-трудовых лагерей с отбытием срока наказания в Карагандинских лагерях...
Малая пауза.
— Лесняк Борис Николаевич, 1917 года рождения, постановлением Особого совещания при НКВД СССР от такого-то числа, месяца, года за контрреволюционную деятельность (КРД) приговаривается к восьми годам исправительно-трудовых лагерей с отбытием срока наказания в Северо-восточных трудовых лагерях.
Старший лейтенант прикладывает к стене бумаги, и мы по очереди расписываемся химическим карандашом, подтверждая, что с постановлением Особого совещания ознакомлены. Затем нас ведут, нас снова ведут коридорами, и я, поглядывая снизу вверх на моего легендарного спутника, придавленный и потрясенный свершившимся, иронией судьбы поставленный на одну доску с этим старейшим партийным деятелем, думаю: «Свобода - как никогда далека, а равенство - вот, оно налицо!..»
Мы проходим пустынным двором. Чистый воздух пьянит. Небо яркое, голубое. У входа в церковь, куда нас ведут, с правой руки стоит одинокая даурская лиственница в полном весеннем убранстве. Нежный, тонкий, дурманящий запах ее заполняет пространство. И невозможно совместить это чистое и нежное благоухание со всем тем, что с тобой произошло и продолжает происходить.
Обласканный синевой неба, яркостью солнца и почти неземным ароматом лиственницы, я делаю шаг в новую жизнь, я вхожу в пересыльный корпус Бутырской тюрьмы, расположенный в бывшей церкви.
Меня и Стеклова разводят в разные камеры.
Первое впечатление: шум вокзальный, многоголосие, табачный дым, тьма народа - человек триста, от широких окон, хотя и закрытых непрозрачными козырьками, обилие света, высокие потолки, до которых табачный дым не доходит. После следственной камеры - явная вольница. И все это вселяет надежду.
Староста камеры выделяет мне место. Я бросаю на нары мешок,- сажусь и начинаю осматриваться. На стене над моим изголовьем крупными карандашными буквами написано: «Здесь находился Владимир Стеклов». Указаны даты, срок и статья. Володька Стеклов. Муркин муж, сын Юрия Михайловича Стеклова...[5]
Так в короткое время я прикоснулся к судьбам отца и сына, возможно знавших друг о друге меньше, чем я о них.
А запах даурской лиственницы с тех пор пьянил и волновал меня с приходы каждой весны в течение тридцати пяти лет. Потому что на Крайнем Севере, на Колыме лиственница - если не единственное дерево, то уж главенствующее, во всяком случае!
ТЮМЕНЬ
1938-й. Скорбный, панихидный год. Год сомкнутых уст и закрытых дверей, год опущенных глаз и смятенных сердец, год тревоги и слез. Над землей тень Малюты Скуратова.
УСЛОН, ВИШЕРЛАГ, РЫБИНСКЛАГ, БАКАЛЛАГ, КАРГОПОЛЛАГ, СЕВВОСТЛАГ, СЕВУРАЛЛАГ, УХТИЖИМЛАГ, БАМЛАГ... — ГУЛАГ — новая непривычная география моей Родины.
Июль. Четыре часа пополудни. Бледно-голубое небо безоблачно. Солнце стоит высоко. Неподвижен раскаленный воздух. На четвертом пути нескончаемо длинный состав. Молчаливы черные железные ставни на окнах. И только в двух-трех вагонах за толстой решеткой окон пепельно-серые изможденные лица. На тормозных площадках разомлевшие от жары, потные конвоиры. На крышах первого и последнего вагонов — пулеметные гнезда.
Станция Тюмень. На гладком, посыпанном желтой дресвой перроне ни души. На длинном сером столбе большие черные мухи отливают нефтью. К вершине столба подвешен динамик. Величественная мелодия разливается по перрону, наплывает на поезд и поднимается к небу. Сочный голос неторопливо выводит:
В нашем вагоне одно окно не закрыто. Я сижу на нарах, прижавшись к решетке лбом. Слова песни расплавленным свинцом вливаются в сердце и мозг. Стальная горячая лапа сжимает мне горло.
Рядом со мной дремлет с открытым ртом большой и нескладный Леня Штейнингер, участник одной из первых геологических экспедиций на Колыме. Кроме меня, в теплушке тридцать семь человек. Я перевожу изумленный взгляд с одного лица на другое. Но вижу только застывшее выражение жажды, тоски и обреченности.
В дальнем темном углу — худой полуголый старик со строгим иконописным лицом, участник гражданской войны, боевой командир. Он, очевидно, давно за мной наблюдает. Вот я встречаюсь взглядом с его черными внимательными глазами.