ни крути — свет, свет!
Дана была внезапно тому ученью-свету и новая озвучка, а уж из звука выломился новый, отличный от прежнего смысл: Есёк услыхал скрыпку! Не то чтобы раньше он ее не слыхал. Слыхал, но издалека, неотчетливо. А тут...
Одного вечера заиграли за стеной. В голову мигом вступило: играют на человечьих, сперва вымотанных из его, Евстигнеева, нутра, а затем туго натянутых жилах!
Слышимый звук и название музыкального снаряда разнились.
Еще года два назад, услыхав сие название, — застыл в недоумении. Потом обиделся: скрыпка? Никакого скрыпу сей музыкальный снаряд не издавал. А вот жилы на скрыпице и впрямь были: серые, воловьи, туго верченые. Сама ж скрыпица — ежели стоймя ее поставить — походила на карлицу-арапку, запримеченную минувшим летом в саду на прогулке. Те ж завитки над тонюсенькой шеей, те же выпуклости повыше и пониже, те же проделки: визги и подхихикиванья, а после — слезы, а после — плач...
Скрыпица смолкла. Миновали минуты, потом, пожалуй, и получас...
Выглянул — никого. Тихо прокравшись к оставленной в пустой каморке без присмотру скрыпице, Есёк попробовал играть: с ходу, с налету!
Тут дикий скрып по пустым коридорам и разнесся.
Млея от стыда, стал просить вернувшегося и тут же вознамерившегося скрыпицу свою отобрать воспитанника Козлова: научи!
Просил-молил неотступно. Козлов отпихивался ногой. Есёк — чего с ним отродясь не бывало — наседал и наседал.
Сию потешную, но и грустноватую сцену заметил сквозь приоткрытую дверь проходивший мимо наставник юношества и артист оркестра Ключ-Соль, прозванный так за клонимую набок острозатылочную голову, громадное пузо и соломенные брыкливые ножки. Этот самый Ключ-Соль, то бишь Ключ Скрипичный, и стал вечерами, на свой кошт и без уведомления начальства, учить Еська на скрыпке.
Через шесть месяцев Ключ-Соль — наставник и оркестрант — выразился так:
— Кабы ты, Евсигней, двумя-тремя годами ранее стал на скрыпке учиться — вышел бы из тебя скрыпач первостатейный... А так... Пальцы негибки, кисть руки вихляется слабо. Год тебе сколько?
— Одиннадцатый минул...
Ну так вот чего я тебе скажу. Для себя играть — будешь. Для публики, тем паче для двора — и не суйся. Проворонил ты время, друг ситный, поздно спохватился. Разве кого из наших из русских скрыпалей просить руку тебе поставить? Господина Хандошкина разве... Он, бают, скоро у нас в Академии профессорствовать станет…
«Сам себе руку поставлю. Смогу. Сумею, — решил Есёк. — Опротивело мученье архитектурное. Не по мне оно нынче...»
С той поры и на долгие годы скрыпка стала главною мукой, но и тайной усладой: поздно взялся, да ухватил крепко!
Глава пятая
Перед Академией
Так, ища воли в словах, припевали-приговаривали когда-то в полковой слободе и в полку. Приговаривали, маршируя и заряжая, готовясь к войне или к плац-параду. Легче от тех приговорок не становилось, но перед глазами чуть светлело.
Здесь, в Воспитательном училище, глядеть окрест было не так тошно, как в полку. Мир окольный при входе в Училище менялся, становился вроде бы не всамделишним и оттого нестрашным.
Семь лет прошелестели подобно семи дням недели. Схлынули, как весенняя вода в Малую Невку. Перемены за семь лет — немалые. И вокруг Евсигнеюшки, и у него внутри.
Отлетела навсегда чертежная горячка. Напрочь пропала архитектурная охота. Даже петь не так уж сильно хотелось. Верней, хотелось, но по-иному, чем в детстве.
Хотелось петь и сопровождать свое пение игрой на каком-либо инструменте: подобно греческому Орфею, о котором в последнее время нередко — и едва ли не с умыслом тайным — толковали наставники.
Скрыпка для такого сопровождения не годилась. Годились клавикорды.
Однако нестерпимей желания сопровождать собственное пенье игрой на клавикордах, было желание заставить других играть и петь по-своему. Не палкой, не шпицрутенами! Мелодией небывалой заставить. Хорошо б еще и растолковать каждому, что да как. А растолковав — расписать (не торопясь и той неторопливостью наслаждаясь) на ноты...
Евсигнею хотелось сочинять. Только где взять мелодий для сочинения? Свои собственные являлись туго. Нищета мелодическая — изводила.
Невзирая на сию нищету, кое-как — кособоко, по-своему — приноровившись к скрыпке и клавикордам, он теперь лишь об одних сочинениях и помышлял!
В сочинениях свободных, сочинениях небывалых мнилось ему избавление от воспитательного зажима, от жизненных неудобств, тягот. Даже и дальнейшая — по выходе из Академии — жизнь вдруг стала казаться ему громкой, славной. Представлялось долго-сладкое той жизни теченье и не смертельный ее исход: исход, сочинившийся сам собою, да так, чтобы с него, с того исходу, жизнь началась заново!
Начав проживать будущую жизнь внутри себя, он вдруг наловчился просматривать ее от начала до конца за один вечер! Как ту комическую оперу, на представлении каковой недавно побывал с однокашниками и наставниками.
Поразило не само оперное представление (оперой представленную «Анюту» на театре отнюдь не называли, выразился так об ней один из аматеров, а Евсигнеюшка возьми да и подслушай) поразили действующие лица, их песни.
Урод Филатка — на сцене малонужный, может, и вовсе излишний — пел:
Мысли такие были в новинку. Раньше ни про каких «инаких хрестьян» Евсигнеюшка полковой, Евсигнеюшка училищный и слыхом не слыхал. А тут еще удалой Мирон добавлял со сцены резвых песенных слов: