— Там же немцы, — жалобно сказал Безвинный.
— Вот на немцев и дуй. А будешь возвращаться — кукуй, чтобы не подстрелить ненароком.
— Кто же кукует зимой?
— Ты, кто же еще. Немцам до этого не додуматься.
Кольцов узнал говорившего — старший краснофлотец Шкворень. Только голос у него был какой-то незнакомый — со сна ли, со зла ли? Хотел вмешаться: не тоже на нейтралку-то. Ну да не он первый, и другие, когда живот схватывало, а ветер к немцам, ходили на нейтралку, чтобы, как говорил Шкворень, «не портить братве обеда».
Краткая перебранка эта успокоила Кольцова: значит, вот откуда кукушка померещилась. Значит, еще поживем!
Уже который день сидела их рота в боевом охранении. Точнее сказать, сидела по ночам, а днем, в основном, отлеживалась в подбрустверных тесных нишах да блиндажах, отдыхала, выставив только часовых. Был Кольцов теперь уже не взводным, а помощником командира взвода. Не за провинность понизили, а потому, что к его великой радости, пришел на взвод настоящий пехотный командир — младший лейтенант Северухин, тоже, по слухам, командовавший где-то ротой, а теперь поставленный на взвод, потому что взводы в морской бригаде по численности, что твоя рота в пехоте. Ничего мужик был, этот Северухин, только больно уж интеллигентный, в очках. И добрый до безобразия, — никогда ни на кого не наорет. Этим вначале кое-кто пробовал попользоваться, ну да моряки доброту понимают, сами этих «пробовалыциков» уговорили.
Волна холодного ветра прошлась по окопу, и Кольцов поежился. Вот к чему он никак не мог привыкнуть, так это к холоду, передергивало его всего от озноба, и ноги, остывшие, словно кто выворачивал, никак не давая уснуть. И днем, когда забирался отдохнуть в блиндаж, просыпался чуть не каждую минуту. Потому и ночью его все тянуло в дремоту полную видений, вроде этой кукушки.
— Эй, вы там, не спать! — крикнул он не знамо кому, а больше, пожалуй, самому себе.
— Чего, тихо же, — сразу отозвался все тот же неузнаваемый голос Шквореня.
— Я те дам тихо!
— Дак немцы к нам не сунутся.
— Это почему? — Он нарочно продолжал разговор, чтобы опять не сморило.
— Побоятся. Сидят, небось, и трясутся, как бы мы их опять не пощупали. А что? — Шкворень, видно, тоже рад был поговорить в этот особенно тяжкий предрассветный час. — Сколько раз мы бывали в их окопах?! Кругом только обороняются, а мы бьем. Не сунутся…
В той стороне, куда ушел Безвинный, что-то хрюкнуло, и Шкворень умолк, прислушиваясь. И Кольцов тоже привстал, всмотрелся в темень нейтралки. Все было тихо и неподвижно. Ни обычных в ночную пору потрескиваний немецких дежурных пулеметов, ни ракет, будто вымерла передовая.
— Вот бы проснуться утром, а немцев — ни одного, ушли, а? — сказал Шкворень.
— Они тебе уйдут. Ты лучше гляди, как следует.
— Чего тут глядеть?
— Звук какой-то был.
— Так это наш Безвинный. Не безвинный, а бестолковый. Ему говорят: кукуй, а он хрюкает. — Шкворень засмеялся и вдруг осекся: Старшой, гляди!…
Кольцов высунулся над бруствером и увидел какие-то тени, безмолвными призраками качающиеся в сереющем мареве ночи. По спине пробежал озноб, не от страха, — страха на передовой он давно уж не испытывал, — а будто от детской жути, оставшейся от тех вечеров, когда они, мальчишки и девченки, рассказывали друг другу самые немыслимые небылицы.
— Немцы! — сдавленно крикнул кто-то.
Тени задвигались быстрее, и Кольцов ясно услышал частый топот. Он схватил винтовку, лежавшую на бруствере, выстрелил, не целясь, только, чтобы выстрелить, всполошить братву. И тут же еще кто-то выстрелил, и еще.
— Огонь! — не помня себя, закричал Кольцов, ужасаясь от такой редкой стрельбы. Теперь залпами надо, пулеметом надо, да не одним.
Что-то ударилось о бруствер рядом с ним, подпрыгнуло, перескочило через окоп, и он пригнул голову, сразу поняв, что это такое — немецкая граната перекувырнулась на длинной ручке.
Гранатами огонь! — запоздало скомандовал он. Взрыв заглушил, и он, подумав, что его не услышали, снова закричал: «Гранатами огонь!» Но свою гранату все никак не мог нащупать: лежала где-то рядом, а теперь нету.
Вспышкой электросварки ударила в глаза близкая автоматная очередь, пули хлестко ударили в землю перед самым лицом, глаза резануло то ли песком, то ли снегом, и он зажмурился на миг. Туг же открыл глаза, увидел над собой темную фигуру, ткнул в эту фигуру винтовкой, почувствовал, что немец с разбегу напоролся на штык и в бешеной ярости перекинул этого немца через себя. Может, немец и сам с разбега, хоть уже и напоровшись на штык, перепрыгнул через окоп, но Кольцову показалось, что это именно он его перекинул, и он закричал что-то ликующе-воинственное, в крике этом набираясь уверенности: перебьем, перекидаем, перекалечим!…
И вдруг что-то тяжело рухнуло на него сверху, и все пропало.
Очнулся он от грохота. Зажатый чем-то сверху, Кольцов не мог пошевелить ни рукой, ни ногой. Да и где они, руки-ноги, не знал, не чувствовал их. А уши были — это точно: он слышал сплошной рев близкого артналета, в котором не разобрать было отдельных разрывов. И плечам, упершимся в мерзлое дно окопа, он чувствовал, как дрожит земля от этого артналета. Напрягся, попытался встать. Боль штыком прошла от уха до уха, и снова все исчезло.
В другой раз очнулся от того, что кто-то близко, глухо, как сквозь воду, бубнил по-немецки. Напрягся весь — от немецкой речи и мертвый очнется, — попытался освободиться от тяжести, снова чуть не потерял сознание, но смог превозмочь себя. Немец был, как видно, один, другого, ответного, голоса не слыхать, и Кольцов никак не мог понять, где он, этот немец, и все шарил рукой под собой, стараясь нащупать хоть что-нибудь, чем можно ударить, защититься.
И вдруг тяжесть, давившая его сверху, сама собой отвалила, и Кольцов увидел, что уже совсем светло, и немца увидел — щуплого пожилого солдата с санитарной сумкой через плечо. Немец этот осматривал другого немца, как видно, мертвого, того самого, который, выстрелив с бруствера, не убил, а только оглушил Кольцова, но сам напоролся на пулю и рухнул вниз, в окоп. Он шевельнулся, зашарил руками вокруг себя. Немец-санитар вскинул глаза, с ужасом посмотрел на него и вдруг вскочил, побежал по траншее, тряся сумкой и мотаясь от стенки к стенке, словно они, эти стенки, отталкивали его от себя.
Кольцов с трудом поднялся, ощупал голову. Вся левая сторона была сплошной опухолью и коростой. Но голова была целой, пуля, видать, прошла по касательной, иначе бы он сейчас не щупал себя.
В отдалении, как видно, на основной позиции их морской бригады шел бой — рвались гранаты, непрерывно трещали винтовочные выстрелы, пулеметные очереди. А здесь, в окопах боевого охранения, — ни одного выстрела. Отошла что ли, братва? Но как могла?!
Он увидел черную флотскую шинель, валявшуюся на дне окопа. В первый момент именно так и подумал, что шинель брошена, а потом разглядел нош, торчавшие из-под нее. Но больше всего ужаснули белые следы сапог на черной шинели, на спине убитого. И до него вдруг дошло, что не бежала братва, а вся полегла тут, в окопах боевого охранения, отбивалась, как могла, пока он валялся в беспамятстве, и полегла.
«Как такое случилось?! Как?!.» — заезженной пластинкой металась одна и та же мысль. Какие ребята! Проглядели! Немецкую атаку прошляпили! Привыкли, что наступают немцы только днем, что каждая атака начинается артиллерийской подготовкой. А тут ночью и в тихую. Такого еще не бывало.
— Проглядел! — выругал он себя, ударив обоими кулаками в бруствер, отчего снова чуть не потерял сознание, так резануло, так замутило в голове.
Когда отпустило и он снова услышал звук боя, подумал, что ему, живому, в самый раз подползти бы с тыла к атакующим немцам и придушат хоть одного. Пометался глазами по отрезку траншеи, ища, если не пулемет, то хоть винтовку, но ничего не было. Нагнулся к темному зеву под брустверной землянки, увидел троих в изломанных позах. Видно резанули их, отдыхающих тут из автомата, в упор резанули. Он пополз по телам, боясь заглянуть в лица. Винтовок не было. Но гранат он нашел целых две штуки. Холодные лимонки