магии – опускаясь, становясь грубым и вульгарным. Он отчаянно старался войти в состояние благодати, чтобы дать ему проявиться. Даже немного жульничая, закрывая один глаз, поглощая неимоверное количество алкоголя, кружась на деревянных лошадках до изнеможения, пока все не становится наклонным, неустойчивым, наполовину расплывшимся: по крайней мере, отдаться иллюзии, упростить задачу Сопрано, дружески и заговорщицки подмигнуть ему, пригласить его поиграть с собой, чтобы он просунул свою мордашку сквозь грубо размалеванный холст реальности, чтобы он по крайней мере дал себя вообразить. Должны же быть слова, чтобы заставить его появиться немедленно, но он их не знал. Или, вернее, знал: но их нельзя было произносить. Чтобы решиться на это, надо было куда больше выпить. Иначе на этот сбор в леса детства было не отправиться. Можно было лишь повторять их про себя, но этого он и так никогда не переставал делать:
Ну-ка, Вилли, выйди вон.
– Что? – перепугался Бебдерн. – Что вы говорите?
Должно быть, несмотря ни на что, он произнес это вслух.
– Насрать, – сказал быстро Вилли, чтобы спасти лицо.
– Ах да, конечно, – произнес Бебдерн с облегчением. Уж он-то разбирался в стыдливости. – Насрать, – повторил он вежливо, чтобы показать Вилли, что он знает пароль, что они тут люди реалистичные и крепкие мужики, а не жалкие мечтатели. Затем они пошли перекусить в «Карессу». Бебдерн указал на это место Вилли, так как чувствовал, что это название придется ему по душе. Они дотянули так до десяти вечера, хотя им и не удалось попасть по ту сторону зеркала, хотя им не удалось просунуть на ту сторону хотя бы крышку. Крышка так и не открылась, и они как сидели в коробке, в которую их упаковали, так в ней и продолжали сидеть. Не у кого было даже потребовать объяснений. Вилли догадывался о беззаботной жестокости мальчугана: должно быть, их подарили какому-то мальчугану, который положил их в эту коробку и вовсе забыл про них думать. Может, он уже вырос, или что-то в этом роде. Он мог бы, по крайней мере, подарить их кому-нибудь другому, ведь у стольких детей нет игрушек. Они дотянули так до полуночи, и в какой-то момент Вилли вдруг обнаружил, что переодел брюки – эти были слишком тесные. Он попытался вспомнить, как и где это могло произойти, но отказался от этой затеи, – как бы там ни было, задница у него была не голая, это уже хорошо. Впрочем, он начал трезветь: значит, он и в самом деле начинает терять контроль над собой. К тому времени Сопрано все еще не появился, но они находились в обществе двух девиц, одна из которых была хорошенькой, когда ее удавалось отличить от другой и от бледного молодого человека, к которому Вилли, похоже, проникся особым дружеским расположением и которому он решительно хотел доверить роль Джульетты, тут же и в присутствии всех, просто чтобы доказать им, что между ним и Энн абсолютно все кончено. Тем временем Бебдерн объяснял одной из девиц – впрочем, девица была всего лишь одна, – что это полностью известный и изученный процесс и что есть, к примеру, нежные западнически настроенные буржуа, которые до такой степени тоскуют по нежному и либеральному западному миру, что уже больше не выдерживают и становятся коммунистами сугубо для того, чтобы отделаться от своей пронзительной мечты, и что это также объясняет педерастию. В конце концов хозяин бара призвал Вилли к порядку и пригрозил, что вышвырнет его вон. Но у них не получалось выйти из сферы гуманного – один лишь славненький тоталитарный режимчик в состоянии вытащить вас оттуда, – у них не получалось перейти по ту сторону зеркала, ни даже поразить мир цельной абсурдностью, – они оставались в своем кругу. В конце концов они не стали даже пытаться, отделались от девицы и от бледного типа и зашли в «Сентра», под аркады, чтобы съесть по сэндвичу. Впрочем, Сопрано мог быть где угодно. Но здесь были все те же лица, что и везде, и все то же холодное мясо, что и повсюду, и ни одного участливого взгляда; они принялись молча жрать. Вдобавок стены в бистро были зеркальные, отчего у Вилли и вправду возникало ужасное желание попытаться – ему хотелось встать и, набычившись, протаранить зеркало головой; быть может, с разбегу им и вправду удастся попасть по ту сторону, как Алисе в Стране чудес, по ту сторону, в объятия Энн. Что касается Бебдерна, мечтавшего о любви, чтобы перемениться, то благодаря зеркалам он видел себя одновременно анфас, в профиль и в три четверти; тут было отчего пасть духом, не потому что он был безобразен, а потому что он не обладал той сверхчеловеческой красотой греческой статуи, шедевра среди шедевров, о которой он мечтал не для себя самого, а чтобы подарить ее женщине. Голову, при виде которой распускались бы на пути цветы и ты бы шел по лесу женских шепотов до самого нежного и тайного из них. Кончилось тем, что он обиделся, встал, попросил Вилли расплатиться. Они сменили бистро, но им не удалось отделаться от самих себя. Всякий раз, когда они заходили в какой-нибудь кабак, Вилли немедленно узнавали. Если там был оркестр, то в его честь тут же исполнялась мелодия из его последнего фильма, где он играл одного из тех одиозных персонажей, секретом которых он обладал. Всякий раз, когда в сценарии был одиозный персонаж, продюсеры немедленно вспоминали о Вилли: это означало успех в жизни, но не в искусстве. Он возмущался, что своей известностью обязан этим ролям. Первые пару раз, входя в кабаки и слыша пошленькую мелодию, сопровождавшую его в последнем фильме, он не обратил на это внимания: в тот момент ее играли повсюду и без остановки, и он счел это совпадением. На третий раз он развернулся и немедленно вышел, а на четвертый – устроил скандал. Он подошел к дирижеру – корсиканцу, переодетому в цыгана, – схватил его за галстук и принялся трясти.
– Куча дерьма! – вопил Вилли. – Хотите объявить меня публике, пожалуйста, но только не под эту мелодию, могли бы сыграть хотя бы Баха или Бетховена, поднять это на уровень того, что я делаю, когда у меня не связаны руки! Впрочем, я не допущу, чтобы меня принимали за произведение кого-то другого! Я – свое собственное произведение, и я создал достаточно великих произведений, чтобы не слышать, как меня объявляют под мотив третьесортного фильма, в котором я играю нелепого персонажа, написанного кем-то третьим. Я не допущу, чтобы надо мной издевались!
– Но, месье Боше, это ваш самый крупный успех! – пролепетал музыкант, имевший весьма скромный взгляд на тщеславие, которое он смиренно созерцал из своей маленькой личной мансарды и которым думал польстить Вилли. Вилли побагровел, и потребовалось вмешательство директора заведения, Бебдерна и двух официантов, чтобы он ослабил свою хватку.
– Подождите немного, пока не пришел коммунизм и не смел ваши экраны, – басил он, и в его голосе действительно зазвучало нечто похожее на убежденность. – Подождите немного, покуда они не пришли и не сорвали с вас ваши жалкие мифы и не оставили вас во власти великой наготы. Посмотрим тогда, что вы сможете сделать. Когда вам будут мешать без конца принюхиваться к своей заднице и называть это искусством, вы вспомните, кто без какой-либо финансовой поддержки, практически один, поставил «Короля Лира». Быть может, вы поймете тогда, что Вилли Боше не объявляют под этот мотивчик!
Сцена продолжалась минут десять, и в течение всего этого времени он совсем не думал об Энн. Это было подлинной удачей. Их вежливо, но энергично попросили выйти, и они очутились под аркадами площади Массена.
–
Вместе с толпой они дотащились до Эспланады и вошли в палатку борцов. Два огромных верзилы мерились друг с другом силой, обмениваясь ударами пяткой по зубам, и Вилли принялся подбадривать их голосом и жестами, впрочем. впрочем, тут все явно было обговорено заранее; один был светловолосый, в белом трико, и звали его Благородный Джо, другой – ужасно волосатый и смуглолицый, в черном трико, с абсолютно косым и лживым взглядом; звали его Черный Громила, и он все время старался нанести Благородному Джо удары исподтишка, и Вилли сразу же встал на сторону благородства и честности и ужасно рассвирепел на Черного Громилу; в конце концов он попытался проникнуть на ринг и помочь Благородному Джо – при этом Бебдерн цеплялся за его ногу, публика ревела, а Вилли пытался на ходу укусить Черного Громилу за икру, – и здесь тоже их вышвырнули вон, но Вилли проник в палатку атлетов и, когда появился Черный Громила, попытался прибить его стулом. Ему опять помешали, и они здорово вместе накачались; вскоре Бебдерну начало казаться, что Черный Громила в действительности безобидный идеалист, который маскируется, – своего рода преподаватель метафизики, отчаянно старающийся