стихотворение… его цитировал Альфонсо Рейес и, кажется, говорил что-то о «высшей изысканности». Вычеркнем слово «высший», оно — незначительное, мелкое, не так ли? (Смеется) «Я не живу богато, / и стиль мой — беден и скромен, / никто в нем не видит злата». Как бы там ни было, не уверен, что имею право причислять себя к стоикам или аскетам. Наверное, нет; то, что меня поистине интересует в жизни, — это книги, и я трачу на них почти всё. Конечно, это нелепо, ведь я все равно не могу их прочесть. В общем, это — иллюзорные приобретения. Шопенгауэр говорил, что человек вместе с книгой должен покупать время для чтения. Но постоянно смешиваются приобретение книги и приобретение знания из книги, правда, с течением времени прочитанное забывается; особенно это касается романов — проходит время, и ты уже не уверен: читал ли ты такой-то роман или нет. Сейчас я хожу по вечерам в Академию, там ведутся разговоры о дворце Эррасуриса. Мне слово «дворец» кажется весьма и весьма вульгарным. В Италии — нет, там много дворцов, и они, как правило, не роскошны и очень красивы; но здесь, в нашей стране, здесь они выставляют напоказ все свое великолепие. Что же касается Мухики Лайнеса, думаю: он понимает, что роскошь отдает вульгарностью, но вместе с тем он ею наслаждается. Так же как должен понимать, что желание приобрести как можно больше галстуков и колец отдает бахвальством, фанфаронством, не так ли? — и вместе с тем он получает от приобретения их удовольствие. Я, например, люблю трости, но мне кажется, что человеку достаточно пять- шесть тростей, а у Мухики Лайнеса их, наверное, шестьдесят — семьдесят. Много тростей было и у Генри Джеймса — он> их менял в зависимости от времени суток и от костюма. Уэллс, например, считал, что джентльмену для утренних визитов, «а morning call», к соответствующему костюму необходима соответствующая трость, а вечером, видимо, для соответствия с красочной пышностью заката — красочно пышный наряд. Я вспоминаю: я был одно время преподавателем в Аргентинской ассоциации английской культуры, и я думал, нет, лучше сказать, я чувствовал, что писатель не должен беспокоиться о том, в какой он одежде, и, вероятно, у своих учеников в этой ассоциации я вызывал жалость, так как они всегда видели меня в одном и том же пиджаке, в одних и тех же брюках, ботинках, ну, еще галстук и смена рубашек; они произвели подобный подсчет, и всю мою суть свели к этому. (Смеется.) Но я обычно покупал что-либо новое из одежды только тогда, когда изнашивал старое. Возможно, в те времена мы все вели более скромный образ жизни, чем сейчас; не помню, рассказывал ли я вам о том, как однажды разгорелся спор: можно ли увидеть Карлоса Альберто Эрро[102] и Эдуардо Мальэа стоящими пред витриной и разглядывающими пальто и костюмы; для писателей подобное казалось почти что невероятным. А сейчас — иначе, сейчас все, наверное, позволяют себе говорить об одежде… но, впрочем, почему бы и нет? Оскар Уайльд говорил, что переворот в моде намного важнее переворота в этике, я не ошибаюсь? Но ведь это, в конце концов, один из «перевертышей» Уайльда.
А кроме того, Уайльд говорил: первый серьезный поступок в жизни человека — умение завязать галстук. Вы, рассказывая о Лугонесе, говорили, что он всегда был немного денди.
Это я говорил о Лугонесе?
Кажется, вы говорили это, стараясь объяснить его состояние перед самоубийством
Нет, нет, я говорил это о Франсиско Лопесе Мерино.
Да, да, о Лопесе Мерино.
Но не о Лугонесе, нет. Он покончил с собой, глядя в зеркало.
Лугонес или Лопес Мерино?
Конечно, Лопес Мерино; в подвале жокей-клуба Ла-Платы[103]. Но Лугонес… Лугонес производил — во всяком случае на меня — впечатление человека, одетого со вкусом, изысканно, можно сказать, со скромной изысканностью. Но почему бы не придавать в одежде значение всему? И примером поэта-денди для нас будет Петроний, прозванный Arbiter Elegantiarum, арбитром элегантности. Вспомним также Уайльда. Говорят, он мог высказать веское суждение о том, как надлежит правильно носить тогу или держать трость.
Во времена Уайльда, вернее чуть раньше, были Эдгар По и Бодлер, для которых дендизм тоже значил много.
Что касается Эдгара По — в этом я не уверен.
Но Бодлер говорил об Эдгаре По как о денди — и не только в связи с его одеждой, но в связи с его образом жизни, характером.
Бодлеру принадлежит фраза, которая кажется в известной степени uncanny[104]; иначе говоря, в ней, в этой фразе, есть что-то ужасающее. Не знаю, ощущал ли он это сам; он полагал, что все в жизни должно быть осознанно. Итак, Бодлер сказал: «Vivre et mourir devant un miroir» («Жить и умереть перед зеркалом»), и это устрашает, не правда ли? Представьте, что за нами постоянно наблюдает безмолвное зеркальное стекло.
Несомненно; но продолжим разговор о стоицизме. В ваших рассуждениях, Борхес, есть немало совпадений со стоицизмом. Например, ваша мысль о том, что надо надлежащим образом прожить эту жизнь и не беспокоиться о жизни иной.
Да, но мысль эта принадлежит не стоику, а Конфуцию; он сказал — и полагаю, сказал безо всякого злого умысла, — что надлежит с уважением относиться к сверхъестественным существам, но лучше держаться от них подальше. (Оба смеются.) Это не значит, что он не верил в них; он полагал, что… это то, о чем говорит религия Синто: «One life at the time» («Жизнь во времени»); иначе говоря, мы должны достойно вести себя в этой жизни и не должны беспокоиться о том, как будем вести себя в другой. Несколько дней назад мне рассказали нечто странное о каком-то индейском племени, живущем в Соединенных Штатах. Это племя — не из прославленных; это — не команчи, не сиу, не могикане; в этом племени каждое утро принято рассказывать сны, и родители учат своих детей, как тем надлежит вести себя в сновидении. Могу предложить два объяснения столь странного обычая; первое, и оно наименее интересное, таково: тот, кто ведет себя правильно в сновидении, ведет себя правильно и наяву. Второе для меня более привлекательно: сновидения не менее реальны, чем явь, либо явь — форма сновидения. Кажется, у некоторых примитивных народов существует поверье: когда человек спит, он путешествует. Во сне он может побывать в далеких краях и встретиться с существами, которых больше никогда не увидит, так как забрел слишком далеко.
Чрезвычайно привлекательный образ мыслей.
Да, чрезвычайно привлекательный образ мыслей; и можно дать два объяснения; первое: если человек ведет себя достойно в жизни, он должен быть таким и в сновидении. Второе мне нравится больше: это — представление о том, что между явью и сновидением нет границы.
Жизнь есть сон[105], и не более.
Да, жизнь есть сон. Кант, а он был идеалистом, сказал, что различие между явью и сном, — и эта его мысль была раскритикована Шопенгауэром, — различие состоит в том, что у поступков, которые мы совершаем во сне, нет кармы; то есть они не действительны. В жизни — иначе. Ну, к примеру, вы убиваете кого- либо во сне, а утром выясняется, что этот человек жив и невредим; или вы видите, что кто-то пришел в ваш дом, а утром обнаруживаете, что в доме нет никого.
Понятно.
Но это не является истинным различием, ведь мы, по сути, не знаем, имеют ли наши поступки хоть какие-либо последствия. Если признать, что время — бесконечно, то вся наша жизнь кратка не менее, чем сон; наша явь столь же кратка, как наш сон. И я не уверен, что в данном случае можно указать хоть какое- либо различие между явью и сном.
Все верно. Но сейчас, Борхес, давайте коснемся вопросов этики, они были важны для всех стоиков. И особенно — для Марка Аврелия; вопросы этики интересовали его в высшей степени.
В «Мыслях» Марка Аврелия есть чрезвычайно любопытная, изящная фраза, у которой может быть одно-единственное толкование, хотя толкование и достаточно смешное, далекое от предмета размышлений Марка Аврелия. Фраза такова: «Можно жить хорошо даже и во дворце». Он не хочет сказать, что можно жить комфортно даже и во дворце; нет, он хочет сказать: можно жить достойно даже и во дворце: И наверное, жить во дворце достойно, честно, безгрешно намного труднее, чем в монастыре, ведь во дворце — столько искушений, не так ли?