, вспомним Буало[93], нельзя сказать, что они поэты страсти, но они — поэты. Или можно привести другой пример, более знаменитый или более древний: Гораций; мы говорим о Горации как о непревзойденном мастере слова, но не как о поэте страсти. Не уверен, что страсть — необходимое условие для поэзии. Эмоция, чувство — да, без эмоций поэзии не бывает. Но без страсти — бывает, ведь есть поэзия интеллектуальная, холодная; прекрасная поэзия, созданная человеком чрезвычайно умным, но не страстным, не обязательно страстным.
Конечно же, есть любовь умственная, духовная, о ней, в частности, говорил Спиноза; и Эмерсон не испытывал недостатка в любви. Думается, что Эдгар По не был начитанным человеком, но придумывал он чрезвычайно умело и умно; Уитмен, вероятно, читал какие-либо научные книги, читал эпопеи; без Библии, без Псалмов Давида он совершенно непонятен. Но то, что он сделал, — совсем иное, чем Библия; стих Уитмена звучит словно бы эхо Псалмов, но он более пространный, более сложный. Без сомнения, к мысли о верлибре, о свободном стихе его привели идеи свободы. Конечно же, он хотел быть демократическим поэтом и не хотел использовать старые формы. Он тешил себя мыслью, что все прошлое — это феодализм.
Да, но он понимал, что демократическая поэзия состоит не в том, чтобы восклицать «О, демократия!» й восторженно, напыщенно славить ее. Нет, он сделал нечто совершенно иное. Он создал поэму, героем которой были все люди; для него — все американцы. Уитмен утверждал, что его книга — это черновик, что это, скажем так, точка отсчета для грядущих поэтов; в известной степени, так оно и есть, но мне не кажется, что кто-либо превзошел Уитмена.
Для меня, без сомнения. Конечно же, Карл Сэндберг[94] использует разговорный язык лучше, чем Уитмен. Но Уитмен хотел продемонстрировать также и то, что он — человек начитанный; любимым поэтом Уитмена был Теннисон, поэт культуры. А Сэндберг умело использовал обиходную речь. Уитмен мог бы легко воспользоваться такой речью, но тогда бы он резко ограничил себя.
Но я считаю, что они — неверны.
Кроме всего прочего, Карлейль был человеком страсти, чрезвычайно несчастным человеком. Он видел мир как некий кошмар. А Эмерсон — нет, он был человеком здравомыслящим, ясным… и если сравнить «Культ героев» Карлейля с очерками Эмерсона «Представители человечества», то видишь, что эти писатели — совершенно различные; Карлейль восхищается вспыльчивыми, жестокими людьми, восхищается тиранами. Он написал очерк о Докторе Франсиа — очерк, в целом, во славу этого человека, — он восхищался Фридрихом Прусским[96]; должен был бы восхищаться Наполеоном, но Наполеон был французом, а Карлейль любил Германию и, следовательно, должен был ненавидеть Францию, хотя «История Французской революции» — одна из лучших книг Карлейля.
Конечно; всемирную историю мы можем назвать также и космическим процессом; Карлейль говорит, что всемирная история — это текст, который мы все всегда читаем, мы все всегда пишем; но тут кроется также и тайна: это текст, в который вписаны и мы сами. История напоминает божественную тайнопись, и мы — знаки в этой тайнописи. Эту мысль: мысль, что мир похож на тайнопись, — Карлейль воспринял, вероятно, у Сведенборга[97]; иначе говоря, все в мире имеет свой смысл. Подобная идея должна происходить от Библии, не так ли? Ну что же, вспомним: Данте полагал, что есть четыре возможных прочтения Библии. В Средневековье так было принято думать, а кроме того, можно полагать, что есть также и четыре возможных прочтения «Божественной комедии».
Я могу только сказать, что это стихотворение — недостойно самого Эмерсона; Эзекиэль Мартинес Эстрада написал о нем лучше. Однако что же, давайте прочтем мое.
Пожалуй, этот фрагмент… не совсем плох.
Хотя и написал его я.
Да.
У него есть стихотворение — «Days»[99],— в котором говорится то же самое: проходят дни, и он ненавидит их, так как отвергает наслаждения жизни; он сам себя ограничил; как вы сказали, он знал лишь интеллектуальное наслаждение. А в конце концов он раскаялся.
Но как бы там ни было, он человек со спокойной, счастливой судьбой.
Полагаю, что так; кроме того, он был очень умен, он всю жизнь провел в размышлениях; как же ему не быть счастливым?! Несчастливы — глупцы; а человек, который привык к размышлениям, способен воскресить прошлое, вспоминая о нем, и постоянно обновляться; умственная работа — своеобразная форма счастья. И Эмерсон был, без сомнения, счастлив.
12. Стоицизм
Хорхе Луис Борхес: Да, разумеется; кроме того, мне — в отличие от, к примеру, Мануэля Мухики Лайнеса[100] — роскошь представляется чем-то ужасным. Причиной тому… не знаю… может быть, моя родословная. Во всяком случае, я ощущаю роскошь как нечто, связанное с невоспитанностью, как нечто вульгарное.
Многие воспринимают ее по-иному, но я — так. То же самое и с языком: мне кажется, что лучше всего избегать пышных описаний и красивых слов.
Нет, долгое время я был, пожалуй, барочным, но сейчас — уже нет. Наверное, стоит вспомнить то стихотворение, может быть, лучшее из всего, что написано на кастильском языке, стихотворение оставшегося неизвестным севильца, — ныне оно приписывается капитану Фернадесу де Андраде[101]. Но, наверное, лучше, если оно останется анонимным; это