ездил куда-то в колхозы, что-то там делал, помогал и за это получал какие-то продукты, муку или овощи. За компанию он всегда брал с собой Володю и всем представлял его как «мой внучек».
И вот однажды кто-то спросил:
— Откуда у тебя такой внук?
И Иван Иванович ответил:
— Да это беженцы у нас остановились.
Володю так горько обидело слово «беженец», что он всю обратную дорогу с Иваном Ивановичем не проронил ни слова. И когда Иван Иванович спросил у него:
— Ты что молчишь?
Володя ответил:
— А ты зачем меня «беженцем» назвал?
Почему его, четырехлетнего мальчика, так горько обидело слово «беженец»? Ведь это отвратительное слово «беженец» возникло и вошло в обиход в 1-ю Мировую войну, но об этом Володя, конечно, ничего не знал, и до сих пор для меня остается загадкой, почему это так горько обидело его. У него, по-видимому, это ассоциировалось с тем, что это не просто бежать, а бежать надо куда-то, от кого-то, от чего-то очень опасного, а это казалось ему очень унизительным…
Иван Иванович всегда делился с нами привезенными из колхоза продуктами. Мы тоже в долгу не оставались. Но вопрос в данном случае был не в деньгах, а в той любезности, которую он нам оказывал. Ведь это были продукты, а продукты в это время были дороже денег. И это была уже вторая семья, у которой нам пришлось остановиться, и которая так же трогательно помогала нам, как своим близким родным. Я со студенческих лет умела ценить такое отношение и всегда старалась, если могла, расплачиваться в десятикратном размере, но люди ведь делали это, не ожидая какой-либо щедрой расплаты.
Вспоминаю, как этот простой человек долго вечерами ожидал моего возвращения с работы, чтобы только спросить, какие новости, узнать и услышать где что происходит. Никаких средств информации в это время почти не существовало, радио были конфискованы, телефоны не работали, только газеты, которые если и приходили, то это уже были не новости. Связь с Москвой была нарушена до такой степени, что даже письма доходили с большим трудом.
В то время я курила, а курево тоже было, как говорят, «дороже золота», так он всегда берег для меня либо табак, либо папироску и, присев на корточки у дверей, долго расспрашивал о новостях. Меня всегда поражала его любознательность и жажда знать не только то, что происходит в нашей стране, а то, что происходит во всем мире. О своей прошлой партийной принадлежности говорил он с глубокой болью и грустью.
— Отправили меня на село, а я, як глянув, — рассказывал он, — Матерь Божия, чого ж там до колективу заганять, ище трошки и до могылы не хватыло б духу долизты, а я з оцым партбилетом, уполномоченный вид району. Глянув и ришыв, — який мене черт сюды притащив? Душогуб я? Зайшов я в одну хату, дывлюсь, сыдыть жинка, щось пригорнула до грудей, страшна — як смерть, а молода, слезы у два ручаи. Чого, кажу плачешь? А вона глянула на мене зи злистю, тай каже: «Тильки й залышылось, що плакаты, у мене дытына хвора, ничым накормить. Недили не пройшло як вмерла маты, так мени и досок на домовыну не далы, кажуть — твий чоловик до колхозу не хотив идти, так оце як знаете, так и ховайте. Заплакала я та и вернулась. Зломала лежанку на домовыну, а тут и дочка захворила, там ще двое бигають голопузи та голодни».
Я як уполномоченный, мав все и питы и йисты, прийшов до дому та до рота ничого не лизе, як згадаю (вспомню) ту жинку. Забрав хлиба, масла, та пишов в той дим виднести дитям. Зайшов, дивлюсь на столи лежить дивчинка — тонюсенька, гарненька, очи закрыти, рученята зложены хрестом. Як побачила мене мати, та як закричить — Геть звидциля, душогубы прокляти, и живым, и мертвым нема покою вид вас.
Страшна, очи, як блискавки (как молнии), два хлопчика прыгорнулысь до ней, та плачуть. Выскочив я из хаты, цилу недилю день и ничь пив, де я не був, звидсиля (отовсюду) на мене дывылись ци страшни очи, та тонюсеньке дивчаче обличье. Став я, як лисовый зверюга (зверь лесной), вернувся до дому, а там уже мене ищуть, покликали мене до райпарткому, та давай мене лаяти (ругать). И як воны мене не обзывали. Выгнать тебя из партии надо, кричалы воны, бо ты не имеешь классового чутья, прихвостень ты, а не коммунист.
Так я взяв свою книжку, положив на стол, та и кажу.
— Я у сю свою жисть воевав за кращу долю нашу, а с жинками та с детьми не вмию.
Та яке классовое чутье треба? Колы я вижу, что лупять нашего брата, как сидорову козу. Ну и довго мене тягалы, и в холодной посидив трошки, а теперь я «сволота безпартийна», спасибо свои хлопци були, та и выручили, а то бы послали вшам на корм, туды де дочка моя зараз.
Каторжанка Мария
Дочь его — Мария, действительно, была выслана, находилась в Соликамске в концлагере уже три года и писала оттуда жуткие письма. Срок ее ссылки в 1941 г. кончался, а так как она была осуждена за растрату, то по истечении своего срока она могла рассчитывать на возвращение. Воров, растратчиков и убийц, почему-то так называемый «социально близкий элемент» (кому он социально близкий, было непонятно), все-таки время от времени выпускали, но не политических.
Но Марии не повезло, ее срок окончился в июне, ее задержали, и как только грянула война, сразу понадобились люди для строительства военных укреплений. На эту работу были согнаны так называемые «бытовики» из концлагерей, разбросанных по Союзу.
— Даже после трех лет лагеря мне показалось, что я попала в ад. А о том, что я живой оттуда выберусь, я старалась и не думать, — рассказывала потом мне Мария. Она вернулась домой в темную осеннюю ночь. Шел бесконечно нудный дождь, дул сырой холодный ветер, разбрасывая капли дождя в разные стороны. Деревья со стоном клонились то в одну, то в другую сторону. Зловеще гудел в трубе, прорываясь сквозь щели в дом, ветер и, леденя ноги, гулял по комнате, а я с ужасом думала, что вот в такие ненастные ночи миллионы наших прекрасных ребят ходят, бродят по нашей земле, в грязи, в огне, в бою, в поисках смерти.
И сейчас вот в эту ночь где-то тоже взрываются бомбы и из разрушенного дома народ должен бежать на улицу, в грязь и холод, с детишками. Счастливцы те, кто, завернувшись потеплее, могут крепко спать.
Вдруг послышался шорох, как будто кто-то в темноте искал дверь, потом неуверенный, слабый стук, и все замерло…
Мы все разучились крепко спать, несмотря на усталость. Затаив дыхание, я снова услышала шорох и царапанье в дверь, как вдруг что-то упало и с грохотом покатилось по ступенькам крыльца. Мы все поднялись в соседней комнате, зашевелилась Петровна и Иван Иванович, кто-то искал свечку, кто-то лучину. Дверь открылась, и через секунду сквозь пронзительный свист ветра, наполнившего весь дом, я услышала сдавленный крик матери:
— Мария, доченька, помогите мне скорее.
В дверях показалась мать, волоча своего ребенка. Мы все бросились к ней, и через несколько минут Мария лежала на постели.
Даже разжечь огонь в эту ночь в плите не удалось, так мокро было все, и та небольшая горсточка дров, которую берегли на завтра, не успела высохнуть в печке, так как она уже остыла.
Утром я ушла на работу и вернулась, как всегда, поздно ночью. В нашей комнате сидела девушка среднего роста, коротко остриженная шатенка, с обрюзгшим, опухшим лицом лилового цвета. Сиплый, простуженный голос, когда она говорила, казалось, она нажимает на какие-то меха, выталкивая звук вместе со свистом.
Я подала руку:
— Мария, здравствуйте, как чувствуете себя, полежали бы, отдохнули.
Она сунула мне неумело свою твердую мозолистую руку, которую я крепко пожала.