Тюрьму напомнило мне и здание, где экспонировалась «Герника», одна в огромном зале. Да и в музее тоже… Щелкает турникет, считая входящих, щелкает другой турникет, считая выходящих, – чтобы какой- нибудь злоумышленник не остался, спрятавшись, на ночь. Дежурят охранники. Пуленепробиваемое стекло отделяет полотно от зрителей. Тишина, толстый ковер заглушает шаги, и лишь ровно, монотонно гудят кондиционеры.
Герника – город на севере Испании, вернее, городок в пять тысяч жителей, и кто бы знал его ныне, если б не страшный реквием Пабло Пикассо? Я всматриваюсь в деформированные криком лица, всматриваюсь в раздираемую ужасом пасть лошади (разумеется, узнавая Росинанта), и вдруг слышу: «Чернобыль». Лишь одно это слово произнес стоящий рядом Черниченко, но произнес так, что я понял: между апрелем 1937 года, когда германская авиация разбомбила Гернику, и апрелем 86-го, когда взорвался Чернобыль, много общего. Именно там понял, в Испании, куда мы отправились в мае, когда подлинный масштаб катастрофы еще не был известен. Во всяком случае, мне. Юрий Дмитриевич оказался человеком более информированным. И не только насчет картошки… Хотя между картошкой и Чернобылем была, несомненно, связь, ибо то и другое, пусть и по-разному, доказывало: дальше жить так и впрямь нельзя, мы висим над пропастью.
Этот образ пропасти внезапно и очень зримо явил себя в Мадриде на Пласа де Эспанья. Гремел оркестр. На зеленых стриженых газонах сидели и лежали молодые люди. Старики – те пристроились на скамейках, многие стояли, и все, все без исключения, смотрели, задрав головы, на косо уходящий к карнизу многоэтажного здания металлический трос. Балансируя, по нему медленно восходили с шестами в руках, безо всякой страховки, два гимнаста. Такими крошечными казались они на фоне синего неба. Такими хрупкими. Один неосторожный шаг, и ты – в бездне.
Не они, не только они – ты.
А внизу, посреди площади, высилась каменная громада памятника. На высоком круглом постаменте сидел в кресле большелобый человек в жабо, задумчиво-спокойный, у ног же его застыли двое. Один, долговязый, на тощей кобыле, другой, толстенький, на осле. В левой руке долговязый сжимает копье, а правую простирает вверх, к небу.
Из головы по-прежнему не выходил Чернобыль, окруженный, оказывается, не только чудовищной, смертельно опасной радиацией, но и не менее чудовищной, не менее опасной ложью. На память пришли слова Достоевского «Ложь ложью спасается» – так названа одна из глав «Дневника писателя». В ней приводится эпизод, когда Дон Кихот, задумавшись, как же это доблестные рыцари умудрялись в одиночку уничтожать целые полчища, разрешает загадку следующим образом: «Люди эти были лишь наваждение, создание волшебства и, по всей вероятности, тела их не походили на наши, а были более похожи на тела, как, например, у слизняков, червей, пауков. А если так, то действительно он мог одним взмахом пройти по трем или четырем телам, и даже по десяти…»
В свое время я весь роман перерыл, но такого эпизода у Сервантеса не обнаружил. Его там нет. «Но ведь мог быть?» – ответил мне вопросом на вопрос пражский человек, с которым я имел честь познакомиться вскоре после Испании.
Крупным планом. Юрий Карякин
Собственно, Достоевский и познакомил нас. В журнале «Литературное обозрение» была напечатана большая рецензия Юрия Федоровича на мудреную книгу о Достоевском некоего профессора, доктора наук, от которой Карякин, ученой степени не имеющий, не оставил камня на камне. Но боже, как тонко, как изящно, как уморительно смешно сделал он это! Я хохотал, читая эту рецензию, как хохотали первые читатели «Дон Кихота»; сначала про себя читая, а потом вслух, жене. Не мог лишить ее – да и себя тоже – удовольствия.
Через некоторое время в Большом зале ЦДЛ состоялось совместное заседание двух творческих объединений: прозаиков и критиков (в последнее входили еще литературоведы), мне поручили сделать содоклад, и я в качестве образцовой назвал карякинскую работу. Вот как, говорил, надо разбирать произведение. Вот как надо критиковать – остро, очень даже остро, ибо что может быть острее и действенней смеха, но без хамства, без оскорблений, не переходя на личности.
В перерыве ко мне подошел Юрий Федорович. В тот вечер я увидел его впервые и практически ничего не знал о нем. Не знал о его пятилетней работе в журнале «Проблемы мира и социализма», редакция которого размещалась в Праге, то есть он еще не был для меня пражским человеком. Не знал, что в 1968 году он в том же зале, где только что выступал я, сделал доклад об Андрее Платонове, за что у него моментально отняли партийный билет, а в то время это было равнозначно получению билета волчьего. Не знал, что он вот уже два десятилетия занят капитальным трудом о Достоевском, который то ли издадут, то ли нет, и что, оторвавшись от своей Главной книги, пишет сейчас некую статью – вот уж ее-то, сознавал, не напечатают точно. Однако писал, и это, конечно же, было чистым донкихотством.
«Принес сначала в самую распрогрессивнейшую газету, – вспоминал позже Юрий Федорович. – Отказ. Отнес в самый распрогрессивнейший журнал. Отказ. С горя пошел в ЦДЛ».
Мы все тогда с горя ходили в ЦДЛ, одно из немногих публичных мест, где умели виртуозно обходить свирепствующий в стране антиалкогольный маразм. В знаменитом верхнем буфете, разрисованном шаржами на писателей, водку наливали в кофейные чашечки и даже для маскировки клали на блюдечко кусочек сахара.
Я не большой любитель кофе, но именно в 86-м, в пик антиалкогольного варварства, заделался страстным кофеманом. Было с чего. Из всех моих текстов, как, впрочем, и из текстов моих коллег, безжалостно вырубали всякое упоминание о спиртном. Но это ладно, при переиздании, надеялся, восстановлю, но ведь вырубали и виноградники, а их восстановить не так-то просто, особенно элитные сорта, которые стали выкорчевывать в дорогой моему сердцу Массандре. Тогда покончил с собой директор этой винодельческой Мекки – об этом страстно написал в «Огоньке» мой испанский спутник Юрий Черниченко.
Но возвращаюсь к другому Юрию – Карякину, который, помним мы, отправился в ЦДЛ запивать свое горе, не зная еще, что день этот станет для него судьбоносным. Дело в том, что по дороге он заглянул в «Знамя», оставил там, безо всякой надежды, свою многострадальную статью, и уже к вечеру статья была принята.
Статья называлась «Стоит ли наступать на грабли». Поводом для ее написания был роман Бориса Можаева «Мужики и бабы» и все, что вокруг романа творилось, – а творилось неладное, но Карякин пошел глубже и шире. Речь шла уже не о Можаеве, не только о Можаеве и его обидчиках, в числе которых был сын Жданова, когда-то травившего Ахматову и Зощенко (во многом именно благодаря карякинской статье и было впоследствии отменено печально знаменитое ждановское постановление о журналах «Звезда» и «Ленинград»), – речь шла о режиме, который начинал агонизировать. Карякин первый поставил ему такой диагноз в подцензурной – тогда еще – печати, и потому удивительно ли, что, когда вышел сентябрьский, за 87-й год, номер «Знамени», проснулся, как принято говорить в таких случаях, знаменитым.
16 ноября статью обсуждали все в том же ЦДЛе. Зал был переполнен, стояли в дверях и в коридоре – сам автор с трудом пробился сквозь толпу. Среди нее я заметил, совсем уж в отдалении, двух или трех своих студентов. Но что они могли там услышать, бедняги! И тогда я набрался смелости пригласить Юрия Федоровича к себе на семинар. Юрий Федорович был нарасхват, Юрий Федорович был в цейтноте, но согласился прийти в институт, не раздумывая. И пришел в условленный день – без опоздания, к трем часам, и опять с трудом протиснулся в аудиторию, куда набились не только студенты с других семинаров, но и преподаватели. Хотя был конец семестра, самое напряженное, самое нервозное время, да и предновогодняя круговерть уже давала о себе знать.
Карякин говорил три с половиной часа. Стоя. Но, главное, говорил вещи, которые от него, ярого оппонента режима (если не сказать: ниспровергателя) ну никак не ожидали услышать. Должно же быть, говорил он, какое-то объяснение тому, что добрая треть человечества – или около того – выбрала социалистический путь развития. Чувствовалось, что он ищет такое объяснение, ищет с мучительным и бескомпромиссным напряжением и пока что, увы, не находит. А между тем, писал он в том фундаментальном труде о Достоевском, важно «не опоздать с решающим выбором».
Но случилось другое, чего Юрий Федорович, кажется, не предвидел: с выбором не опоздали, просто сделали другой выбор. Другой… Это произошло 12 декабря 1993 года, когда в борьбе за места в Госдуму победу одержал Жириновский. Вся страна следила в прямом телевизионном эфире за результатами