рабочий люд – те, кто посмелей да посноровистей, кто умел не растрачивать, а приобретать и тем самым обеспечивать семейства, оставленные на родине, от случайностей неурожая. Поэтому, несмотря на огромное количество работников, Петербург казался городом «без народа»: не было ни толпы, ни вообще праздношатающихся. Все заняты, и настолько, что даже извозчики не тратили дорогое столичное время на обеденные перерывы. Ели там, где застигал голод, пользуясь услугами расторопных разносчиков, у которых во всякое время можно было спросить и горячие пироги, и блины, и студень, и грибы соленые, и яйца печеные. А жажда одолеет – тут как тут сбитенщики: тащат медные, закутанные чистым белым полотном баклаги. А летом – квас или бруснично-медовый напиток в огромных стеклянных кружках. Не теряя на ожидание ни минуты, можно не только наесться-напиться, но и полакомиться. На лотках на всяком углу – полный ассортимент простонародных десертов: пряники, орехи, свежие ягоды, яблоки – смотря по сезону.
Один из персонажей «Княгини Лиговской», дипломат по профессии, петербуржец по мировоззрению, выражая, видимо, мнение приверженцев новой столицы, утверждает: в «Петербурге все как нарочно собралось… чтобы дать руку Европе». До Европы детищу Петра было, конечно, ох как далеко, и тем не менее здесь все тянулось к Западу. Трудно, к примеру, представить Москву тех времен без прачек, выходящих ранним утром из господских ворот («Бывало, только прачка молодая с бельем господским из ворот, зевая, выходит…»). Провинциальный способ «бытовых услуг» уже не удовлетворял Петербург. Он, по примеру Европы, завел огромную «машинно-паровую прачечную», где мытье производилось «посредством водяных паров и мыльного раствора» «без всякого насильного трения». Белье получалось на дому и доставлялось обратно на дом по истечении недели, причем по желанию стирались раздельно не только «вещи данного семейства», но и каждого лица в отдельности. Напуганный холерой и скученностью, в какой жил рабочий и мелкочиновный люд в столице, Николай обращал особое внимание на гигиену. С этой целью выделены были немалые средства на строительство общественных бань, а предпринимателям, взявшим на себя этот подряд, приказано: цены за «пар» брать умеренные – «без отягощения».
Не сказавшись бабушке, Лермонтов совершил морскую прогулку. Как и следовало ожидать, унылый и плоский Финский залив неприятного впечатления – «Как скучен этот город / С своим туманом и водой» – не поправил:
Скучное море, скучный город, особенно в августе… Дачный сезон не кончился, театральный не начался. Пустела, дремотно позевывая, и летняя Москва, но даже дремотная сонь не делала ее мертвой. Петербург же, спавший вполглаза, смотрелся некрополем.
Первое впечатление оказалось обманчивым. Под коркой упорядоченной пристойности бешено пульсировал нервоток столичной «существенности». Может быть, и пошлой, но напряженно-лихорадочной, бездушно-эгоистичной, жесткой, зато остро, горячечно – современной. Первые же крупные вещи Лермонтова – «Княгиня Лиговская» и «Маскарад» – свидетельствуют: бездушную суть странного города Лермонтов не только почувствовал, но и художнически освоил. Но это случится позднее, по окончании периода мучительной акклиматизации…
Пока Мишенька свое рассматривал, Елизавета Алексеевна, не отстававшая в любопытстве от внука, к своему присматривалась, свое прикидывала.
В Москве люди любого достатка и звания не брезговали прогуляться пешком по хорошей погоде. И людей посмотреть, и себя показать. И в гости можно, не вызывая нареканий, даже при собственном выезде, на своих ногах заявиться. Ходить пешком в Петербурге считалось дурным тоном, почти форменным неприличием. Оттого-то всякий, кто желал «быть несколько замеченным», вынужден держать экипаж. Экипаж являлся чем-то вроде выставки благосостояния; отсюда и непомерная, большей частью разорительная, не по карману, «роскошь в экипажах» и преувеличенная забота о «красоте городских лошадей».
В Москве жили дoмами, в Петербурге нанимали квартиры, и здесь, как и во всем, чтобы не выпасть из своего круга, строго придерживались определенного уровня. Независимо от доходов петербуржец, чтобы держаться на плаву и не чувствовать себя униженным, снимал помещение, где были прихожая, столовая, гостиная, спальня, кабинет, девичья, кухня с людской, а также конюшня, сарай для дров и экипажа. Ну и, конечно, погреб. Такой же необходимостью (дабы не отстать от всех, быть как все) был и джентльменский набор для интерьера: паркетные полы, стильно расписанные потолки, зеркала, мрамор, бронза и последний крик моды – мебель «разноцветных дерев» – черного, серого, белого, орехового, лилового, красного, да еще и с резьбой и позолотой. В Москве такие излишности позволяли себе лишь люди с обширными и прочными состояниями, а здесь, в столице, роскошь в убранстве квартир, особенно парадных, гостевых покоев, сделалась общим правилом.
Подивилась Арсеньева загадке этой, но, побывав у родственников на дачах, особенно в Павловске у невестки Веры Николаевны, вдовы Аркадия (внука возила показывать), сама же загадку сию и отгадала: двор составляет в Петербурге все; все вокруг этого центра, ровно карусель, вертится; переместился двор – и замерла карусель, будто часы с боем остановились.
Столичную моду на роскошь – в экипажах, интерьере, туалетах, увеселениях – действительно диктовал двор, и это был один из курьезов николаевского правления, ибо государь мотовства не одобрял, и сам, в подражание то ли Петру I, то ли Наполеону Бонапарту, придерживался нарочитой, аскетической скромности. А.Ф.Тютчева, дочь поэта, долгие годы прожившая при дворе двух императоров (сначала Николая I, а затем Александра II), впервые зайдя в личные покои государя сразу после его кончины, была поражена увиденным: «Император лежал поперек комнаты на очень простой железной кровати. Голова покоилась на зеленой кожаной подушке, а вместо одеяла на нем лежала солдатская шинель. Казалось, что смерть настигла его среди лишений военного лагеря, а не в роскоши пышного двора. Все, что окружало его, дышало самой строгой простотой, начиная от обстановки и кончая дырявыми туфлями у подножия кровати».
В «строгой простоте» наверняка был элемент самого вульгарного лицемерия, но, видимо, не без примеси наивного простодушия. Князь Мещерский рассказывает в воспоминаниях, как Николай, приглашенный на свадьбу младшего сына Карамзина, Владимира, в качестве посаженого отца, войдя после венчания в дом молодых (Владимир Николаевич сочетался браком с одной из самых богатых невест Петербурга, сестрой графа Клейнмихеля), был так неприятно удивлен пышностью обстановки, что сказал с явным неодобрением: «Если у вас в передней такая роскошь позолоты, ковров и бархата, то что же будет в гостиной?»
Но как бы ни относился сам Николай Павлович «к моде на богатство», императрица Александра Федоровна обожала роскошь и вообще все, что было молодо, оживленно и блестяще. Женщины непременно должны были быть красивы и нарядны, как она сама, и чтобы на всех были золото, жемчуга, бриллианты, бархат и кружева. «Она останавливала свой взгляд на красивом новом туалете и отвращала огорченные взоры от менее свежего платья… А взгляд императрицы был законом, и женщины рядились, и мужчины разорялись, а иной раз крали, чтобы наряжать своих жен, а дети росли, мало или плохо воспитанные, потому что родителям не хватало ни времени, ни денег на воспитание…» (А.Ф.Тютчева). Царевны пошли в мать, и Николай, со своей железной кроватью, солдатской шинелью, в стоптанных домашних туфлях, выглядел комично, хотя вряд ли понимал это; каждый играл в свою игру, только и всего.
Судя по тому, что Елизавета Алексеевна, как вспоминает один из сослуживцев поэта по лейб-гвардии Гусарскому полку, осмеливалась приезжать к внуку в Царское Село «в старой бренчащей карете и на тощих лошадях» и никто из товарищей Лермонтова не отпускал по этому поводу никаких замечаний, она все-таки сумела сохранить свойственное ей благоразумие даже в обстановке столичного ажиотажа. Но в первые дни даже благоразумие не помогало. Ошеломленная столичными сюрпризами, так расстроилась, так расхворалась «старуха Арсеньева», что внуку пришлось по своим университетским делам одному ездить и без ее присмотра переговоры вести.
Не вышло ничего из переговоров: отказался ректор засчитать уже прослушанные Мишенькой курсы. Перемоглась Арсеньева, сама по тому же делу поехала. Да не дошла до ректора: не понравился ей университет здешний. Здание деревянное, невзрачное – теснота. Какая уж тут наука – мука одна! Не гордясь, расспрашивать стала – хуже оказалось, чем виделось: профессора, как цыгане, со студентами вместе из одной аудитории в другую бродят, авось свободная отыщется. Кабинеты не отапливаются,