— Шестаков обозвал Гольдина, а тот...
— Дегтярев! Не вижу логики. Один обзывает образцового курсанта, а другой бросается его же бить. А если б я не вмешался?
— Товарищ старшина!..
— Отставить разговоры! Отвечайте только на вопросы!
Ни на один вопрос я не смог ответить. Стоял, молчал и думал: «Отчислят».
Прежде чем отпустить меня, он снова сделал паузу и снова разглядывал меня, как диковинку. Наконец махнул рукой: идите, мол, и лицо его приняло брезгливое выражение.
После старшины меня ругал командир взвода старший лейтенант Скворцов. Ругал беззлобно, почти равнодушно, похоже, выполнял неприятную обязанность. Скорее всего, так оно и было, потому что наш командир взвода стал недавно чемпионом округа по борьбе и постоянно уезжал на тренировочные сборы. У него были свои заботы.
Вечером меня пригласил на беседу командир батареи. Это было самое страшное. Капитана Луца боялись все. Он никогда не повышал голоса, на беседу не вызывал, а «приглашал», и тем не менее при таком приглашении все трепетали.
Иван глядел виновато и грустно, и от его голубого взгляда становилось совсем тошно.
Я переступил порог кабинета и доложил командиру батареи о прибытии.
— Садитесь, рассказывайте.
Я не мог выдавить из себя ни слова, а он молчал, занимаясь на столе бумажками.
— Жду, товарищ курсант.
А я словно разучился говорить. Уставился на пепельницу, вырезанную из снарядной гильзы, да так и не отрывал от нее глаз.
В это время и раздался стук в дверь.
— Разрешите войти? — Гольдин вырос в проеме, лихо вскинул руку к козырьку и попросил разрешения обратиться: — Я по поводу конфликта...
Комбат с любопытством взглянул на него и сказал:
— Садитесь. Слушаю вас.
— Виноват во всем я, товарищ капитан.
— Ну, ну...
И Сергей стал рассказывать все как было. В том числе и о том, что старшина Кузнецкий несправедливо объявил курсанту Шестакову два наряда вне очереди.
Я плохо воспринимал суть разговора. Понимал только, что Сергей выгораживал меня во всем. Он говорил убедительно, с чувством собственного достоинства.
— Независимо от личных симпатий и антипатий, со стороны начальника всегда должно быть объективное отношение к подчиненным. А старшина Кузнецкий относится к Шестакову несколько предвзято. Я поддержал Кузнецкого и тоже был несправедлив. Это произошло скорее автоматически, по привычке повиноваться старшему. Я раскаиваюсь в этом. А признаться сразу же, перед строем, не хватило мужества. Но все равно справедливость всегда должна торжествовать.
Я слышал Гольдина и видел выражение глаз комбата. Как будто не я, а кто-то другой, со стороны, наблюдал всю эту картину. Казалось, в глазах комбата кроется смешинка. Словно он все предугадал заранее и только любопытствовал, так оно будет или не так.
Закончил Сергей словами:
— Я готов понести любое наказание.
— Ну что ж, хорошо, — сказал капитан Луц. — Вы свободны. — И когда тот вышел, спросил меня: — А что с дракой будем делать?
— Не знаю.
— Кто знать-то будет?
— Не знаю, — опять проговорил я.
— Н-да. Мало еще в вас военного, товарищ Дегтярев. А правильнее, совсем еще ничего нет... Где отец-то ваш погиб?
— В Прибалтике.
— Он тоже как будто артиллеристом был?
— Так точно. Дивизионом командовал.
— Я ведь тоже в Прибалтике воевал. Только командовал расчетом.
Замолчали. Он курил одну папиросу за другой. О чем-то думал. Мне он казался совсем непохожим на самого себя — строгого, недосягаемого капитана Луца.
— А в училище вы пошли по призванию?
— Так точно.
— Я внимательно за вами наблюдал. Но способностей особых пока не заметил... Какие просьбы у вас есть?
— Не отчисляйте из училища.
— Не отчислим.
Во мне дрогнуло все сразу. Я поднял голову и увидел кабинет. На стене висел портрет Владимира Ильича Ленина. Тикали ходики с гирькой на цепочке. Плавал табачный дым.
— Идите, Дегтярев. Месяц вам без увольнения в город. И будьте военным!..
Я вышел, словно хлебнувший хмельного. Верный Ваня ждал около дверей.
— Списывают? — спросил он шепотом.
Я тоже шепотом ответил:
— Нет.
Он снова тревожно уставился на меня!
— А куда?
— Никуда. Месяц без увольнения. Гольдин спас...
Когда это было?.. Время прошлось бедой краской но головам, белые снега запорошили хоженые тропинки, белые ветры разметали нас по белому свету...
Мальчишки всегда остаются мальчишками, а мы были ими, хоть и носили на плечах погоны. Подрались — помирились. На вечерней поверке я извинился перед Гольдиным. Сергей по собственной инициативе извинился перед Иваном. А старшина Кузнецкий отменил ему наказание — два наряда вне очереди, сообщив об этом, глядя поверх голов и с выражением брезгливости.
Месяц неувольнения был для меня ничто. Я и так не рвался в город. Сидел в воскресные дни в ленинской комнате и сочинял Дине письма. А к капитану Луцу стал относиться, как к богу. Готов был мчаться сломя голову, чтоб выполнить любую его просьбу.
С Сергеем мы поначалу не разговаривали. Но он сам подошел к нам однажды и сказал:
— Не надо меня кушать, земляки. Мы же все трое из Башкирии. Значит, почти братья, а?
— Чего там, — ответил Иван.
А я добавил:
— Спасибо, чума уфимская (было у нас когда-то такое выражение, у уфимских мальчишек).
Но все-таки дружбы у нас пока не получалось. Потому что Иван относился к Гольдину настороженно, хотя тот всячески выказывал ему свое расположение.
Где-то уже по весне, в конце первого курса, незадолго до первого училищного отпуска, мы участвовали в дивизионных учениях.
Несколько суток наша батарея перепахивала поле учебного центра. Наверху писались приказы, составлялись планы наступления и обороны. Выпускники были командирами, а мы все — рядовыми. Куда прикажут, туда и шли. Закапывались в землю, отражали налеты авиации «противника», бросали готовые ровики и опять куда-то перемещались, чтобы начать закапываться снова. Это называлось «производить инженерное оборудование». К исходу четвертых суток мы произвели пятое или шестое такое оборудование, забрались в палатку и, перебрасываясь словами, слушали, как шуршит о брезент мокрый снег. Я так намаялся, что не чувствовал в себе сил сдвинуться с места. Лежал с закрытыми глазами и видел улицу Пушкина в Уфе, мохнатый и медленный снег, тротуар, будто покрытый пуховой шалью, и две цепочки следов...