повешение.

Они помолчали. При свете костра пещера казалась более просторной и таинственной. Прорываясь в зиявшие над кострищем дыры, ветер превращал их в органные трубы. Заунывная, леденящая душу мелодия, которую они порождали, создавала какую-то особую, действительно монастырскую, атмосферу, склонявшую человека к исповеди и смирению.

— Скажи, капитан, ты меня сразу узнал? Как только увидел?

— Не сразу. Уже когда вернулся от тебя. Вспомнил, и не поверил. Штубер привык выполнять свои обещания, какими бы они ни были.

— И выполнил бы. Да, видно, спешить ему было некуда. Он ведь отобрал нас троих из группы «штрафников», которую через час должны были расстрелять. Сказал: «Для тех, кто сумеет соорудить хорошую виселицу, казнь будет отсрочена». Не помилует, а всего лишь отстрочит, — вот так.

— И все же мастера сразу же нашлись, — саркастически осклабился Беркут. — Хоть виселицу для самого себя, лишь бы при деле.

— Да, нашлись, — с вызовом подтвердил Отшельник, поскольку сказанное задевало лично его. — Ты бы, ясное дело, не пошел, — предположил с не меньшим сарказмом.

— Строить себе виселицу? Ни при каких условиях.

— Даже если при этом появляется шанс… Несколько лишних минут, и топор в руке…

— Топор? Топор — да. Об этом я как-то не подумал, — примирительно признал Беркут.

— А мы подумали. Потому-то сооружать вызвалось сразу девятеро. Девятеро взмолились о жестоком милосердии, которое даже там, в лагере военнопленных, называлось жизнью. И меня отобрали первым.

— Еще бы!

— Кто-то из охранников, из наших, местных полицаев, подсказал офицеру, что, мол, хороший мастер.

— Специалист по виселицам.

— Потом Штубер — так ты его называешь? — отобрал еще двоих. Помню, отбирая, смотрел на руки. Чтобы мастеровые были.

— Что ж, в таком случае и смысл надписи: «Жизнь есть жестокое милосердие Божье» становится более понятным.

— Но пока что ты вспомнил меня только как «висельника», а ведь мы с тобой и раньше встречались.

— Когда ты приходил к моему доту, чтобы передать статуэтку нашей медсестре Марии Кристич?

— Узнал все-таки! — был приятно удивлен Отшельник. — Я, как видишь, тоже присматривался: ты или не ты? Виделись-то мы у дота мельком, да и потом ведь получалось, что комендант дота вроде бы погиб…

16

Отшельник повесил над огнем котелок с водой, подбросил в костер несколько сухих веток, а когда вода чуть-чуть подогрелась, опустил в котелок несколько заранее отмытых картофелин.

Беркуту показалось, что замолк он снова надолго, может быть, на весь вечер, и разговор следует считать законченным. Однако не торопил ни уходом своим, ни расспросами. Понимал, что для Отшельника рассказ этот и есть исповедь.

— Три дня, с рассвета до заката, мастерили мы это нелюдство, и каждый вечер Штубер приезжал к нам, усаживал меня на стоячке под среднюю петлю, сам садился рядом, на низенький чурбанчик, и подолгу говорил со мной. Только со мной. Тех двоих вроде бы не замечал.

— Вербовал? Предлагал служить?

— Я тоже думал, что к этому клонит. Нет, ни слова. Все расспрашивал. Обо мне, об отце, дяде. Каким ремеслом занимались, что построили-смастерили. О жизни всякое такое говорил. О страхе перед смертью. О плене, предательстве… И, знаешь, умно говорил. Спокойно и страшно, однако умно. Будто сидели мы не под виселицей, а где-нибудь на лавке у плетня. Человек он, видать, начитанный, рассудительный. В сибирских лагерях я тоже встречал таких.

— В сибирских? — резко переспросил капитан. — Ты был осужден? Как «враг народа»?

— У вас, коммунистов, все, весь народ — «враг народа». И всего два «друга народа» — Сталин и Берия. И лагеря у вас, те, сибирские, страшнее германских, это уж ты мне поверь.

— Вот оно что?! — многозначительно протянул Беркут, однако спорить не стал. — Штубер знал об этом?

— О лагерях? Нет. Знал только, что два года проучился в духовной семинарии, но был изгнан оттуда, поскольку даже на уроке Божьем не молитвы заучивал, а сотворял из зеленых веток всяких божьих человечков. Об этом я сам ему рассказал. Поэтому он много говорил со мной о вере, о Боге. Сам он, по- видимому, человек неверующий, но в религиозной философии смыслит. Вот тогда, на третий день, когда виселица уже была готова, и Штубер узнал, что я учился в семинарии, он решил отсрочить мою казнь и заставил смотреть, как казнят моих товарищей-плотников.

— Его почерк, — хрипло подтвердил Беркут. — Узнать нетрудно. Что было дальше?

— А дальше — две недели подряд на этой виселице казнили по шесть, иногда по восемь, и даже по десять человек в день. Однако на помост выводили только по два человека — одна петля всегда оставалась свободной. А меня по два раза в день ставили в строй приговоренных, чтобы я считал, что на этот раз пришел и мой черед. И если при этом бывал сам Штубер — а он побывал раза три, — то вежливо спрашивал, не хочу ли я казнить самого себя. А когда я отмалчивался, начинал расхваливать мою работу, надежность виселицы, говорил, что прикажет сделать ее чертеж и разослать, как образец для строительства виселиц, по всей Украине.

— Странно, что он не сделал этого. А может, и сделал.

— Тех двоих вешали, меня отводили в сторону, эсэсовец беседовал со мной, пока не привозили следующую группу, а потом, как бы между прочим, предлагал: «Сами не хотите испытать? Вон та, крайняя петля… она, как видите, не тронута. Из уважения к вам». И ждал, наблюдая, как я мучаюсь от сознания того, что сам же и сотворил это проклятие человеческое. Как боюсь, что нервы подведут меня и действительно взойду на помост. В то же время с ужасом жду, что Штубер вот-вот подаст сигнал солдатам- палачам, и те, ни минуты не медля, вздернут меня.

— Да, все это нетрудно понять, — вздохнул Беркут, стараясь хоть как-то поддержать разговор.

— Но пытка заключалась в том, что меня не вешали. Сам я тоже не решался надеть себе петлю на шею. Вот и получалось, что Штубер дарил мне еще день, два, три дня — я не знал, сколько именно, но все же дарил эти дни жизни. И, грешен, каждый раз я мысленно благодарил его за это жестокое, варварское милосердие. Хотя и проклинал себя за свой страх, за рабское желание воспользоваться этим милосердием, за само желание жить, пусть даже вот так, не по-человечески, но жить.

— Изысканная пытка. Штубер это умеет, — тихо проговорил Андрей, когда в скорбном рассказе Отшельника наступила очередная пауза.

— Изысканно умеет.

Вновь выглянувшее из-за тучи солнце лениво освещало часть задней стены пещеры, и красноватые лучи его сливались с отблесками пламени костра. Наверно, вот так же, при свете закатного солнца и пламени костра, эта пещера не раз слышала дивные и жутковатые сказания монахов, библейские притчи и житейские исповеди. Однако вряд ли когда-нибудь под ее сводами звучала более страшная исповедь. Ибо трудно предположить что-либо бесчеловечнее и мрачнее в своей осмысленной жестокости, чем то, что пришлось пережить этому человеку.

— Извини, что заставил вспоминать все это.

— Ничего ты меня не заставлял, капитан. Каждый вечер, каждую ночь я переживаю все это заново. Все заново: каждую казнь, каждый разговор со Штубером, каждую его пощаду, каждое жестокое милосердие, каждый взгляд и крик человека, взошедшего на помост моей «образцовой рейхс-виселицы». А

Вы читаете Колокола судьбы
Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату