И тогда по непонятной причине произошло нечто странное: люди сами собою встали в два ряда и смолкли и по образовавшемуся проходу с невозмутимыми лицами двинулись вперед Реб и индейцы. Маленький отряд направился к зданию Генеральной Ассамблеи и, предъявив охране пропуска, вошел внутрь.
— Пора, — сказал Субиз.
И пошел, за ним — остальные.
Один Сеттиньяз застыл на месте, отчаянно копаясь в своих ощущениях — этот человек вечно пытался во всем разобраться. Наконец он понял, что гордость, необыкновенная гордость довлеет в нем надо всем остальным.
Площадь как-то сразу опустела.
Сеттиньяз подождал еще несколько минут, не зная, что делать. Он вовсе не был уверен, что хочет присутствовать при том горестном и мучительном — а это он знал точно — событии, которое произойдет и запомнится до конца дней. Ему изменило мужество. Реб сказал: «Я не знаю ни русского, ни китайского и очень плохо арабский. Но буду говорить по-английски, французски и испански, на трех официальных языках. Может, это мальчишество, Дэвид, скорее всего, так, но если бы существовал язык вненациональный, я бы произнес речь на нем».
Сеттиньяз поднялся на тот этаж, где были расположены кабины синхронного перевода. Дверь в комнату ему открыл Таррас.
— Я уже боялся, что вы не появитесь, — сказал он. — Пришли вовремя. Арнольд Бам почти закончил свою приветственную речь, затем — его очередь.
— Я не останусь, — заявил Сеттиньяз, приняв наконец решение.
Колючие глаза Тарраса уставились на него из-под очков, но взгляд был все же доброжелательным.
— Я не предполагал, что вы до такой степени чувствительны, Дэвид.
— Я сам не замечал этого за собой, — ответил Сеттиньяз хриплым голосом.
Он постоял на пороге маленькой комнаты переводчиков. Их было двое, мужчина и женщина, а перед ними, за стеклом, простирался огромный ярко освещенный желтоватый зал. Прямо напротив Сеттиньяз увидел трибуну, на которую были направлены многочисленные прожекторы, а вокруг — светящиеся электронные табло с названиями государств, представленных в ООН.
— Начинается, — произнес Таррас…
… в ту секунду, когда Арнольд Бам закончил свое короткое выступление.
Джордж Таррас наклонился вперед, почувствовал небывало сильное напряжение во всем теле, взгляд его стал пытливым и жестким, как у Диего Хааса. Бам сошел с трибуны под жидкие аплодисменты.
И вдруг воцарилась полная, но очень напряженная тишина, что ясно ощущалось даже через микрофоны; Сеттиньяз увидел высокую худую фигуру Реба, поднимавшегося на ярко освещенную трибуну. На лбу у него была все та же зеленая повязка; необыкновенно светлые, мечтательные глаза бесконечно долго осматривали ряды кресел, расположенных полукругом. Голос прозвучал спокойнее и размереннее, чем обычно:
— Меня зовут Реб Михаэль Климрод…
Сеттиньяз сделал шаг назад и прикрыл дверь комнаты. Прошелся немного по коридору и встал, прислонившись плечом к стене.
— Вам нехорошо? — с тревогой спросил охранник, увидев, как он побледнел.
— Да.
И опять пошел по коридору. Спустился в кафетерий и попросил стакан воды. Едва пригубив, почувствовал, что его вот-вот вырвет. Немного переждав, Сеттиньяз вышел на улицу.
Преодолев преграду в виде огромной железобетонной башни, закрывавшей доступ лучам, майское солнце осветило площадь. Сегодня 5 мая.
Тридцать лет назад (без шести часов) он ступил на территорию Маутхаузена. Совпадение слишком знаменательное, чтобы быть случайным.
Сеттиньяз сел на ступеньку, не обращая внимания на недоуменные взгляды прохожих.
И вдруг почувствовал, что кто-то смотрит на него.
Он повернул голову: в тридцати метрах стоял Диего Хаас — желтые глаза расширены, на губах играет насмешливая улыбка. Кроме них, на площади не было почти никого.
Но аргентинец не сделал никакого движения навстречу, Сеттиньяз тоже не шелохнулся, ограничившись тем, что время от времени поглядывал на продолжавшего улыбаться Хааса.
Воспроизводить то, что в этот день сказал Реб Михаэль Климрод, конечно, бессмысленно. Иногда апофеоз оборачивается крахом, слова, слишком красивые и лаконичные, становятся чуждыми, даже враждебными тому, кто их произносит, и никто уже не повторит их, никто не сохранит в памяти, они исчезнут вместе с оратором, станут равнозначны молчанию; в речи веков образуется пауза, а Король навсегда останется без королевства,
В кабинах переводчиков началась полная неразбериха, никто не знал, что делать, оратор выступал в трех ипостасях, без конца переходя с одного языка на другой. Да, первым итогом выступления Короля было легкое смятение в переводческих рядах; их замешательство, неловкость, нервное заиканье передались всем делегатам, превратившись во всеобщий гул, раздражение и предчувствие какой-то опасности, хотя и слишком далекой, чтобы быть реальной.
Закончив речь, Реб несколько секунд оглядывал зал, надеясь поймать ответный взгляд, увидеть в таких же серых, как у него, или черных, голубых глазах понимание проблемы, а не боязнь взглянуть ему прямо в лицо. Напрасно.