заорал он на Емельяна, ударив его по плечу стволом автомата.
«Чего не стреляет сразу? Куда он меня? Зачем?» — подумал Баграмов, не двигаясь с места.
— Los! — гаркнул немец, толкнув его в спину.
Баграмов заковылял вперед. Несколько раз он цеплялся раненой ногой за корни деревьев, спотыкался и каждый раз получал за это удар.
— Schneller, schneller![15] — кричал при этом солдат.
«Не пойду, пусть тут расстреляет!» — думал Баграмов, но продолжал, однако, идти, и путь казался ему бесконечным, хотя он прошел все те же сто метров, которые ночью прополз, таща на себе Климова.
Перед ним лежала та же вспаханная поляна. Но теперь немцы согнали сюда около трех сотен пленных, должно быть захваченных за день в этом же лесу. Пленные тесной массой сидели тут на земле. Поляна была покрыта выпотрошенными противогазами; их серые кишки, как издохшие змеи, перепутанные в кольцах, отвратительно извивались, переплетаясь с сотнями солдатских ремней, брошенных в ту же кучу. Как непотребная посуда, опрокинутые донцами на землю, валялись десятки стальных касок. По сторонам поляны наглые, презрительные, с ручными пулеметами стояли голубоглазые, белобрысые пастухи этого скорбного стада.
Страшная правда, правда страшнее смерти — плен — вдруг отчетливо встала в сознании Баграмова.
— Плен! — тупо сказал Емельян и не нашел даже мысленно других слов. Жуткое слово как будто опустошило сразу все чувства и подавило его…
Вспыхнув на миг, как сознание, оно тотчас и перестало им быть, превратилось в тяжкий, бессмысленный рев души…
Это было ощущение тоски, подобное тому, какое, должно быть, испытывал тот буйвол, тонувший в трясине, которого Емельян лет пять назад видел через окно вагона в пустынных степях где-то за Бухарой. Поезд шел медленно над болотами и песками. Только одна голова животного оставалась еще над поверхностью предательского солончакового болота, но и она погружалась с неумолимой медлительной безнадежностью. Тяжесть вязкой, засасывающей гущи сковала движения всего уже затонувшего тела. Остановившиеся, еще живые глаза буйвола опустошенно в последний раз глядели на тянувшиеся вагоны, на небо; тоска обреченности охватила его, и последний вздох глухим, мертвяще тягучим криком рвался из горла, еще не залитого трясиной…
Баграмов не вспомнил этого одинокого тонущего быка — просто его самого охватила такая же тоска бессилия, которая вырвалась подобным реву того буйвола животным, отчаянным воплем.
Этот вопль, донесшийся будто со стороны до слуха Баграмова, был настолько нечеловеческим, что отрезвил его.
— Ruhe![16] — гаркнул немец и еще раз ударил Емельяна автоматным прикладом между лопаток. Он пнул его сапогом в поясницу, и Баграмов свалился на четвереньки на землю с краю скопища пленных.
— Ты ранен, отец? — спросила участливо медсестра, тут же склонясь над ним.
Она осмотрела свежую рану, наложила повязку, сменила повязку также на голове.
В туманном, сумрачном дне Емельян утратил представление о времени. Да и было ли теперь какое-то время?!
Из лесу доносились отдельные выстрелы, разрывы гранат, короткие очереди автоматов и пулеметов. Изредка слышались нестройные крики «ура» — три-пять голосов. Это геройски гибли, не сдаваясь, храбрецы, столкнувшиеся с фашистской облавой…
Рота разведчиков под командой неприветливого курносого капитана, должно быть, все-таки раньше успела вырваться из этих мест и теперь, вероятно, миновала уже переправу.
Время шло в мучительном отчаянии под моросящим дождем. Пленные, приткнувшись друг к другу спинами и головами, старались забыться. В стороне от них немецкие часовые грелись около высоких трескучих костров из можжевельника и желтых еловых лап…
Емельян не заметил, когда осеннее белое солнце пробило туман…
Щеголеватые рыжие мальчишки в серебряных погонах, нахальные и веселые, с фотоаппаратами вертелись вокруг пленных, потупившихся бойцов.
— Sind Sie Offizier?[17] — неожиданно вплотную спросил благодушный и толстый офицер-немец, щелкнув затвором фото.
— Найн, их бин зольдат.[18]
Ответ машинально сорвался с языка Баграмова по-немецки, прежде чем отупевшая от несчастья мысль успела остановить его.
— Sprechen Sie Deutsch?[19]
Емельян отрицательно качнул головой. От этого движения тупая боль разлилась в затылке, как от нового удара прикладом или кованым солдатским каблуком.
— О-о! Я сам говорру по-русски, — произнес немец, стараясь изобразить доброту всем выражением самодовольной, брюзгливой физиономии. — Ви есть интеллигент? — спросил он, тяжело расставляя слова.
— Я учитель.
— О! Майн фатер ист аух утшитель… Я хочу вас утешать… порадовать: ви швидко едет домой… Большевик капут. Нох цвай вохен… Еще два неделя — Москва капут… Ви все едет домой, нах хаузе.
Баграмов с сомнением качнул головой.
— Да, да! Посмотреть сюда, господин утшитель: немецкая армия маршироваль больше один с половина тысяч километер — три месяц! Москва капут. Болшевик есть капут.
— Еще десять тысяч километров — и вся Россия капут! — со злостью сказал Емельян.
Немец приставил себе ко лбу указательный палец и покрутил туда и сюда.
— Ви ранен у в голова? — с насмешкой спросил он.
— Я знаю географию: с запада на восток Советский Союз — двенадцать тысяч километров…
— О, о! Ви есть пессимист!
— Найн, их бин оптимист! — поправил его Баграмов.
— Dreck![20] Болшевик! — заключил немец, презрительно скорчив рожу, и отошел, оскорбленный и недовольный.
— Эй, отец! У тебя язык, видать, из коровья хвоста, что этак вертится! За таких брехунов нас и всех тут в братскую яму! — сказал лежавший невдалеке от Баграмова раненый.
— Нашел кого агитировать! Башка, видать, с дыркой! Уж он и не знаю чего несет! — воскликнул второй.
— А так их и надо! И правильно все им сказали! — послышались голоса в поддержку Баграмова.
— Папаша, а как ты считаешь, Москву возьмут? — робко спросил лежавший рядом с ним восемнадцатилетний парнишка.
— Никогда не возьмут, — уверенно сказал Емельян.
— Они говорят — окружили…
— Бахвалятся, не возьмут, — твердо повторил Емельян громче и услыхал вздох облегчения, вырвавшийся разом у нескольких соседей…
Тяжело раненных пленников укладывали в повозки и куда-то увозили. Тех, кто мог идти, перегнали из леса на открытую дорогу километрах в трех. Там уже была выстроена колонна, как говорили — тысяч в пятнадцать пленных. Они ночевали среди поля, где им было приказано сидеть или лежать. Вокруг стояли немецкие автоматчики, не позволявшие никому отходить в сторону, даже ради естественных нужд…
Перед закатом всех их заставили встать вдоль дороги, по которой подъехала легковая автомашина. Гитлеровский генерал вышел из нее в сопровождении полковников, постоял на шоссе, принимая какой-то рапорт подбежавшего начальника конвоя. Волчьим взглядом генерал посмотрел на пленников, что-то рыкнул конвойному гауптману и, забравшись назад в машину, уехал…
От холода, голода и сознания непоправимой беды мало кто из пленных мог спать. Мечтали о кострах. Утром старались согреться на солнце, но оно уже плохо грело. Лежали без сна, в молчании…
Баграмов тоже не спал, укрывшись плащ-палаткой, лежа на мерзлой земле, он слушал говор